Регистрация

   Форум

Интересное и познавательное

Михаил Булгаков. Мастер и Маргарита

Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 08:58, 22.09.2008
Глава 11. Раздвоение Ивана




Бор на противоположном берегу реки, еще час назад освещенный майским
солнцем, помутнел, размазался и растворился.
Вода сплошной пеленой валила за окном. В небе то и дело вспыхивали
нити, небо лопалось, комнату больного заливало трепетным пугающим светом.
Иван тихо плакал, сидя на кровати и глядя на мутную, кипящую в пузырях
реку. При каждом ударе грома он жалобно вскрикивал и закрывал лицо руками.
Исписанные Иваном листки валялись на полу; их сдуло ветром, влетевшим в
комнату перед началом грозы.
Попытки поэта сочинить заявление насчет страшного консультанта не
привели ни к чему. Лишь только он получил от толстой фельдшерицы, которую
звали Прасковьей Федоровной, огрызок карандаша и бумагу, он деловито потер
руки и торопливо пристроился к столику. Начало он вывел довольно бойко:
"В милицию. Члена МАССОЛИТа Ивана Николаевича Бездомного. Заявление.
Вчера вечером я пришел с покойным М. А. Берлиозом на Патриаршие пруды..."
И сразу поэт запутался, главным образом из-за слова "покойным". С места
выходила какая-то безлепица: как это так -- пришел с покойным? Не ходят
покойники! Действительно, чего доброго, за сумасшедшего примут!
Подумав так, Иван Николаевич начал исправлять написанное. Вышло
следующее: "...с М. А. Берлиозом, впоследствии покойным...". И это не
удовлетворило автора. Пришлось применить третью редакцию, а та оказалась еще
хуже первых двух: "...Берлиозом, который попал под трамвай..." -- а здесь
еще прицепился этот никому не известный композитор-однофамилец, и пришлось
вписать: "...не композитором..."
Намучавшись с этими двумя Берлиозами, Иван все зачеркнул и решил начать
сразу с чего-то очень сильного, чтобы немедленно привлечь внимание
читающего, и написал, что кот садился в трамвай, а потом вернулся к эпизоду
с отрезанной головой. Голова и предсказание консультанта привели его к мысли
о Понтии Пилате, и для вящей убедительности Иван решил весь рассказ о
прокураторе изложить полностью с того самого момента, как тот в белом плаще
с кровавым подбоем вышел в колоннаду иродова дворца.
Иван работал усердно и перечеркивал написанное, и вставлял новые слова,
и даже попытался нарисовать Понтия Пилата, а затем кота на задних лапах. Но
и рисунки не помогли, и чем дальше -- тем путанее и непонятнее становилось
заявление поэта.
К тому времени, как появилась издалека пугающая туча с дымящимися
краями и накрыла бор и дунул ветер, Иван почувствовал, что обессилел, что с
заявлением ему не совладать, не стал поднимать разлетевшихся листков и тихо
и горько заплакал.
Добродушная фельдшерица Прасковья Федоровна навестила поэта во время
грозы, встревожилась, видя, что он плачет, закрыла штору, чтобы молнии не
пугали больного, листки подняла с полу и с ними побежала за врачом.
Тот явился, сделал укол в руку Ивана и уверил его, что он больше
плакать не будет, что теперь все пройдет, все изменится и все забудется.
Врач оказался прав. Вскоре заречный бор стал прежним. Он вырисовался до
последнего дерева под небом, рассчистившимся до прежней полной голубизны, а
река успокоилась. Тоска начала покидать Ивана тотчас после укола, и теперь
поэт лежал спокойно и глядел на радугу, раскинувшуюся по небу.
Так продолжалось до вечера, и он даже не заметил, как радуга растаяла и
как загрустило и полиняло небо, как почернел бор.
Напившись горячего молока, Иван опять прилег и сам подивился тому, как
изменились его мысли. Как-то смягчился в памяти проклятый бесовский кот, не
пугала более отрезанная голова, и, покинув мысль о ней, стал размышлять Иван
о том, что, по сути дела, в клинике очень неплохо, что Стравинский умница и
знаменитость и что иметь с ним дело чрезвычайно приятно. Вечерний воздух к
тому же и сладостен и свеж после грозы.
Дом скорби засыпал. В тихих коридорах потухли матовые белые лампы, и
вместо них согласно распорядку зажглись слабые голубые ночники, и все реже
за дверями слышались осторожные шажки фельдшериц на резиновых половиках
коридора.
Теперь Иван лежал в сладкой истоме и поглядывал то на лампочку под
абажуром, льющую с потолка смягченный свет, то на луну, выходящую из-за
черного бора, и беседовал сам с собою.
-- Почему, собственно, я так взволновался из-за того, что Берлиоз попал
под трамвай? -- рассуждал поэт. -- В конечном счете, ну его в болото! Кто я,
в самом деле, кум ему или сват? Если как следует провентилировать этот
вопрос, выходит, что я, в сущности, даже и не знал как следует покойника. В
самом деле, что мне о нем было известно? Да ничего, кроме того, что он был
лыс и красноречив до ужаса. И далее, граждане, -- продолжал свою речь Иван,
обращаясь к кому-то, -- разберемся вот в чем: чего это я, объясните,
взбесился на этого загадочного консультанта, мага и профессора с пустым и
черным глазом? К чему вся нелепая погоня за ним в подштанниках и со свечкой
в руках, а затем и дикая Петрушка в ресторане?
-- Но-но-но, -- вдруг сурово сказал где-то, не то внутри, не то над
ухом, прежний Иван Ивану новому, -- про то, что голову Берлиозу-то отрежет,
ведь он все-таки знал заранее? Как же не взволноваться?
-- О чем, товарищи, разговор! -- возражал новый Иван ветхому, прежнему
Ивану, -- что здесь дело нечисто, это понятно даже ребенку. Он личность
незаурядная и таинственная на все сто. Но ведь в этом-то самое интересное и
есть! Человек лично был знаком с Понтием Пилатом, чего же вам еще интереснее
надобно? И вместо того, чтобы поднимать глупейшую бузу на Патриарших, не
умнее ли было бы вежливо расспросить о том, что было далее с Пилатом и этим
арестованным Га-Ноцри?
А я черт знает чем занялся! Важное, в самом деле, происшествие --
редактора журнала задавило! Да что от этого, журнал, что ли, закроется? Ну,
что ж поделаешь: человек смертен и, как справедливо сказано было, внезапно
смертен. Ну, царство небесное ему! Ну, будет другой редактор и даже, может
быть, еще красноречивее прежнего.
Подремав немного, Иван новый ехидно спросил у старого Ивана:
-- Так кто же я такой выхожу в этом случае?
-- Дурак! -- отчетливо сказал где-то бас, не принадлежащий ни одному из
Иванов и чрезвычайно похожий на бас консультанта.
Иван, почему-то не обидевшись на слово "дурак", но даже приятно
изумившись ему, усмехнулся и в полусне затих. Сон крался к Ивану, и уж
померещилась ему и пальма на слоновой ноге, и кот прошел мимо -- не
страшный, а веселый, и, словом, вот-вот накроет сон Ивана, как вдруг решетка
беззвучно поехала в сторону, и на балконе возникла таинственная фигура,
прячущаяся от лунного света, и погрозила Ивану пальцем.
Иван без всякого испуга приподнялся на кровати и увидел, что на балконе
находится мужчина. И этот мужчина, прижимая палец к губам, прошептал:
-- Тссс!

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:01, 22.09.2008
Глава 12. Черная магия и ее разоблачение



Маленький человек в дырявом желтом котелке и с грушевидным малиновым
носом, в клетчатых брюках и лакированных ботинках выехал на сцену Варьете на
обыкновенном двухколесном велосипеде. Под звуки фокстрота он сделал круг, а
затем испустил победный вопль, от чего велосипед поднялся на дыбы.
Проехавшись на одном заднем колесе, человек перевернулся вверх ногами,
ухитрился на ходу отвинтить переднее колесо и пустить его за кулисы, а затем
продолжал путь на одном колесе, вертя педали руками.
На высокой металлической мачте с седлом наверху и с одним колесом
выехала полная блондинка в трико и юбочке, усеянной серебряными звездами, и
стала ездить по кругу. Встречаясь с ней, человек издавал приветственные
крики и ногой снимал с головы котелок.
Наконец, прикатил малютка лет восьми со старческим лицом и зашнырял
между взрослыми на крошечной двухколеске, к которой был приделан громадный
автомобильный гудок.
Сделав несколько петель, вся компания под тревожную дробь барабана из
оркестра подкатилась к самому краю сцены, и зрители первых рядов ахнули и
откинулись, потому что публике показалось, что вся тройка со своими машинами
грохнется в оркестр.
Но велосипеды остановились как раз в тот момент, когда передние колеса
уже грозили соскользнуть в бездну на головы музыкантам. Велосипедисты с
громким криком "Ап!" соскочили с машин и раскланялись, причем блондинка
посылала публике воздушные поцелуи, а малютка протрубил смешной сигнал на
своем гудке.
Рукоплескания потрясли здание, голубой занавес пошел с двух сторон и
закрыл велосипедистов, зеленые огни с надписью "выход" у дверей погасли, и в
паутине трапеций под куполом, как солнце, зажглись белые шары. Наступил
антракт перед последним отделением.
Единственным человеком, которого ни в коей мере не интересовали чудеса
велосипедной техники семьи Джулли, был Григорий Данилович Римский. В полном
одиночестве он сидел в своем кабинете, кусал тонкие губы, и по лицу его то и
дело проходила судорога. К необыкновенному исчезновению Лиходеева
присоединилось совершенно непредвиденное исчезновение администратора
Варенухи.
Римскому было известно, куда он ушел, но он ушел и... не пришел
обратно! Римский пожимал плечами и шептал сам себе:
-- Но за что?!
И, странное дело: такому деловому человеку, как финдиректор, проще
всего, конечно, было позвонить туда, куда отправился Варенуха, и узнать, что
с тем стряслось, а между тем он до десяти часов вечера не мог принудить себя
сделать это.
В десять же, совершив над собою форменное насилие, Римский снял трубку
с аппарата и тут убедился в том, что телефон его мертв. Курьер доложил, что
и остальные аппараты в здании испортились. Это, конечно, неприятное, но не
сверхъестественное событие почему-то окончательно потрясло финдиректора, но
в то же время и обрадовало: отвалилась необходимость звонить.
В то время, как над головой финдиректора вспыхнула и замигала красная
лампочка, возвещая начало антракта, вошел курьер и сообщил, что приехал
иностранный артист. Финдиректора почему-то передернуло, и, став уж совсем
мрачнее тучи, он отправился за кулисы, чтобы принимать гастролера, так как
более принимать было некому.
В большую уборную из коридора, где уже трещали сигнальные звонки, под
разными предлогами заглядывали любопытные. Тут были фокусники в ярких
халатах и в чалмах, конькобежец в белой вязаной куртке, бледный от пудры
рассказчик и гример.
Прибывшая знаменитость поразила всех своим невиданным по длине фраком
дивного покроя и тем, что явилась в черной полумаске. Но удивительнее всего
были двое спутников черного мага: длинный клетчатый в треснувшем пенсне и
черный жирный кот, который, войдя в уборную на задних лапах, совершенно
непринужденно сел на диван, щурясь на оголенные гримировальные лампионы.
Римский постарался изобразить на лице улыбку, от чего оно сделалось
кислым и злым, и раскланялся с безмолвным магом, сидящим рядом с котом на
диване. Рукопожатия не было. Зато развязный клетчатый сам отрекомендовался
финдиректору, назвав себя "ихний помощник". Это обстоятельство удивило
финдиректора, и опять-таки неприятно: в контракте решительно ничего не
упоминалось ни о каком помощнике.
Весьма принужденно и сухо Григорий Данилович осведомился у свалившегося
ему на голову клетчатого о том, где аппаратура артиста.
-- Алмаз вы наш небесный, драгоценнейший господин директор, --
дребезжащим голосом ответил помощник мага, -- наша аппаратура всегда при
нас. Вот она! Эйн, цвей, дрей! -- и, повертев перед глазами Римского
узловатыми пальцами, внезапно вытащил из-за уха у кота собственные Римского
золотые часы с цепочкой, которые до этого были у финдиректора в жилетном
кармане под застегнутым пиджаком и с продетой в петлю цепочкой.
Римский невольно ухватился за живот, присутствующие ахнули, а гример,
заглядывающий в дверь, одобрительно крякнул.
-- Ваши часики? Прошу получить, -- развязно улыбаясь, сказал клетчатый
и на грязной ладони подал растерянному Римскому его собственность.
-- С таким в трамвай не садись, -- тихо и весело шепнул рассказчик
гримеру.
Но кот отмочил штуку почище номера с чужими часами. Неожиданно
поднявшись с дивана, он на задних лапах подошел к подзеркальному столику,
передней лапой вытащил пробку из графина, налил воды в стакан, выпил ее,
водрузил пробку на место и гримировальной тряпкой вытер усы.
Тут никто даже и не ахнул, только рты раскрыли, а гример восхищенно
шепнул:
-- Ай, класс!
Тут в третий раз тревожно загремели звонки, и все, возбужденные и
предвкушающие интересный номер, повалили из уборной вон.
Через минуту в зрительном зале погасли шары, вспыхнула и дала
красноватый отблеск на низ занавеса рампа, и в освещенной щели занавеса
предстал перед публикой полный, веселый как дитя человек с бритым лицом, в
помятом фраке и несвежем белье. Это был хорошо знакомый всей Москве
конферансье Жорж Бенгальский.
-- Итак, граждане, -- заговорил Бенгальский, улыбаясь младенческой
улыбкой, -- сейчас перед вами выступит... -- тут Бенгальский прервал сам
себя и заговорил с другими интонациями: -- Я вижу, что количество публики к
третьему отделению еще увеличилось. У нас сегодня половина города! Как-то на
днях встречаю я приятеля и говорю ему: "Отчего не заходишь к нам? Вчера у
нас была половина города". А он мне отвечает: "А я живу в другой половине!"
-- Бенгальский сделал паузу, ожидая, что произойдет взрыв смеха, но так как
никто не засмеялся, то он продолжал: -- ...Итак, выступает знаменитый
иностранный артист мосье Воланд с сеансом черной магии! Ну, мы-то с вами
понимаем, -- тут Бенгальский улыбнулся мудрой улыбкой, -- что ее вовсе не
существует на свете и что она не что иное, как суеверие, а просто маэстро
Воланд в высокой степени владеет техникой фокуса, что и будет видно из самой
интересной части, то есть разоблачения этой техники, а так как мы все как
один и за технику, и за ее разоблачение, то попросим господина Воланда!
Произнеся всю эту ахинею, Бенгальский сцепил обе руки ладонь к ладони и
приветственно замахал ими в прорез занавеса, от чего тот, тихо шумя, и
разошелся в стороны.
Выход мага с его длинным помощником и котом, вступившим на сцену на
задних лапах, очень понравился публике.
-- Кресло мне, -- негромко приказал Воланд, и в ту же секунду,
неизвестно как и откуда, на сцене появилось кресло, в которое и сел маг. --
Скажи мне, любезный Фагот, -- осведомился Воланд у клетчатого гаера,
носившего, по-видимому, и другое наименование, кроме "Коровьев", -- как
по-твоему, ведь московское народонаселение значительно изменилось?
Маг поглядел на затихшую, пораженную появлением кресла из воздуха
публику.
-- Точно так, мессир, -- негромко ответил Фагот-Коровьев.
-- Ты прав. Горожане сильно изменились, внешне, я говорю, как и сам
город, впрочем. О костюмах нечего уж и говорить, но появились эти... как
их... трамваи, автомобили...
-- Автобусы, -- почтительно подсказал Фагот.
Публика внимательно слушала этот разговор, полагая, что он является
прелюдией к магическим фокусам. Кулисы были забиты артистами и рабочими
сцены, и между их лицами виднелось напряженное, бледное лицо Римского.
Физиономия Бенгальского, приютившегося сбоку сцены, начала выражать
недоумение. Он чуть-чуть приподнял бровь и, воспользовавшись паузой,
заговорил:
-- Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, выросшей в
техническом отношении, а также и москвичами, -- тут Бенгальский дважды
улыбнулся, сперва партеру, а потом галерее.
Воланд, Фагот и кот повернули головы в сторону конферансье.
-- Разве я выразил восхищение? -- спросил маг у Фагота.
-- Никак нет, мессир, вы никакого восхищения не выражали, -- ответил
тот.
-- Так что же говорит этот человек?
-- А он попросту соврал! -- звучно, на весь театр сообщил клетчатый
помошник и, обратясь к Бенгальскому, прибавил: -- Поздравляю вас, гражданин,
соврамши!
С галерки плеснуло смешком, а Бенгальский вздрогнул и выпучил глаза.
-- Но меня, конечно, не столько интересуют автобусы, телефоны и
прочая...
-- Аппаратура! -- подсказал клетчатый.
-- Совершенно верно, благодарю, -- медленно говорил маг тяжелым басом,
-- сколько гораздо более важный вопрос: изменились ли эти горожане
внутренне?
-- Да, это важнейший вопрос, сударь.
В кулисах стали переглядываться и пожимать плечами, Бенгальский стоял
красный, а Римский был бледен. Но тут, как бы отгадав начавшуюся тревогу,
маг сказал:
-- Однако мы заговорились, дорогой Фагот, а публика начинает скучать.
Покажи для начала что-нибудь простенькое.
Зал облегченно шевельнулся. Фагот и кот разошлись в разные стороны по
рампе. Фагот щелкнул пальцами, залихватски крикнул:
-- Три, четыре! -- поймал из воздуха колоду карт, стасовал ее и лентой
пустил коту. Кот ленту перехватил и пустил ее обратно. Атласная змея
фыркнула, Фагот раскрыл рот, как птенец, и всю ее, карту за картой,
заглотал.
После этого кот раскланялся, шаркнув правой задней лапой, и вызвал
неимоверный аплодисмент.
-- Класс, класс! -- восхищенно кричали за кулисами.
А Фагот тыкнул пальцем в партер и объявил:
-- Колода эта таперича, уважаемые граждане, находится в седьмом ряду у
гражданина Парчевского, как раз между трехрублевкой и повесткой о вызове в
суд по делу об уплате алиментов гражданке Зельковой.
В партере зашевелились, начали привставать, и, наконец, какой-то
гражданин, которого, точно, звали Парчевским, весь пунцовый от изумления,
извлек из бумажника колоду и стал тыкать ею в воздух, не зная, что с нею
делать.
-- Пусть она останется у вас на память! -- прокричал Фагот. -- Недаром
же вы говорили вчера за ужином, что кабы не покер, то жизнь ваша в Москве
была бы совершенно несносна.
-- Стара штука, -- послышалось с галерки, -- этот в партере из той же
компании.
-- Вы полагаете? -- заорал Фагот, прищуриваясь на галерею, -- в таком
случае, и вы в одной шайке с нами, потому что она у вас в кармане!
На галерке произошло движение, и послышался радостный голос:
-- Верно! У него! Тут, тут... Стой! Да это червонцы!
Сидящие в партере повернули головы. На галерее какой-то смятенный
гражданин обнаружил у себя в кармане пачку, перевязанную банковским способом
и с надписью на обложке: "Одна тысяча рублей".
Соседи навалились на него, а он в изумлении ковырял ногтем обложку,
стараясь дознаться, настоящие ли это червонцы или какие-нибудь волшебные.
-- Ей богу, настоящие! Червонцы! -- кричали с галерки радостно.

-- Сыграйте и со мной в такую колоду, -- весело попросил какой-то
толстяк в середине партера.
-- Авек плезир! -- отозвался Фагот, -- но почему же с вами одним? Все
примут горячее участие! -- и скомандовал: -- Прошу глядеть вверх!... Раз! --
в руке у него показался пистолет, он крикнул: -- Два! -- Пистолет вздернулся
кверху. Он крикнул: -- Три! -- сверкнуло, бухнуло, и тотчас же из-под
купола, ныряя между трапециями, начали падать в зал белые бумажки.
Они вертелись, их разносило в стороны, забивало на галерею, откидывало
в оркестр и на сцену. Через несколько секунд денежный дождь, все густея,
достиг кресел, и зрители стали бумажки ловить.
Поднимались сотни рук, зрители сквозь бумажки глядели на освещенную
сцену и видели самые верные и праведные водяные знаки. Запах тоже не
оставлял никаких сомнений: это был ни с чем по прелести не сравнимый запах
только что отпечатанных денег. Сперва веселье, а потом изумленье охватило
весь театр. Всюду гудело слово "червонцы, червонцы", слышались восклицанья
"ах, ах!" и веселый смех. Кое-кто уже ползал в проходе, шаря под креслами.
Многие стояли на сиденьях, ловя вертлявые, капризные бумажки.
На лицах милиции помаленьку стало выражаться недоумение, а артисты без
церемонии начали высовываться из кулис.
В бельэтаже послышался голос: "Ты чего хватаешь? Это моя! Ко мне
летела!" И другой голос: "Да ты не толкайся, я тебя сам так толкану!" И
вдруг послышалась плюха. Тотчас в бельэтаже появился шлем милиционера, из
бельэтажа кого-то повели.
Вообще возбуждение возрастало, и неизвестно, во что бы все это
вылилось, если бы Фагот не прекратил денежный дождь, внезапно дунув в
воздух.
Двое молодых людей, обменявшись многозначительным веселым взглядом,
снялись с мест и прямехонько направились в буфет. В театре стоял гул, у всех
зрителей возбужденно блестели глаза. Да, да, неизвестно, во что бы все это
вылилось, если бы Бенгальский не нашел в себе силы и не шевельнулся бы.
Стараясь покрепче овладеть собой, он по привычке потер руки и голосом
наибольшей звучности заговорил так:
-- Вот, граждане, мы с вами видели случай так называемого массового
гипноза. Чисто научный опыт, как нельзя лучше доказывающий, что никаких
чудес и магии не существует. Попросим же маэстро Воланда разоблачить нам
этот опыт. Сейчас, граждане, вы увидите, как эти, якобы денежные, бумажки
исчезнут так же внезапно, как и появились.
Тут он зааплодировал, но в совершенном одиночестве, и на лице при этом
у него играла уверенная улыбка, но в глазах этой уверенности отнюдь не было,
и скорее в них выражалась мольба.
Публике речь Бенгальского не понравилась. Наступило полное молчание,
которое было прервано клетчатым Фаготом.
-- Это опять-таки случай так называемого вранья, -- объявил он громким
козлиным тенором, -- бумажки, граждане, настоящие!
-- Браво! -- отрывисто рявкнул бас где-то в высоте.
-- Между прочим, этот, -- тут Фагот указал на Бенгальского, -- мне
надоел. Суется все время, куда его не спрашивают, ложными замечаниями портит
сеанс! Что бы нам такое с ним сделать?
-- Голову ему оторвать! -- сказал кто-то сурово на галерке.
-- Как вы говорите? Ась? -- тотчас отозвался на это безобразное
предложение Фагот, -- голову оторвать? Это идея! Бегемот! -- закричал он
коту, -- делай! Эйн, цвей, дрей!
И произошла невиданная вещь. Шерсть на черном коте встала дыбом, и он
раздирающе мяукнул. Затем сжался в комок и, как пантера, махнул прямо на
грудь Бенгальскому, а оттуда перескочил на голову. Урча, пухлыми лапами кот
вцепился в жидкую шевелюру конферансье и, дико взвыв, в два поворота сорвал
эту голову с полной шеи.
Две с половиной тысячи человек в театре вскрикнули как один. Кровь
фонтанами из разорванных артерий на шее ударила вверх и залила и манишку и
фрак. Безглавое тело как-то нелепо загребло ногами и село на пол. В зале
послышались истерические крики женщин. Кот передал голову Фаготу, тот за
волосы поднял ее и показал публике, и голова эта отчаянно крикнула на весь
театр:
-- Доктора!
-- Ты будешь в дальнейшем молоть всякую чушь? -- грозно спросил Фагот у
плачущей головы.
-- Не буду больше! -- прохрипела голова.
-- Ради бога, не мучьте его! -- вдруг, покрывая гам, прозвучал из ложи
женский голос, и маг повернул в сторону этого голоса лицо.
-- Так что же, граждане, простить его, что ли? -- спросил Фагот,
обращаясь к залу.
-- Простить! Простить! -- раздались вначале отдельные и преимущественно
женские голоса, а затем они слились в один хор с мужскими.
-- Как прикажете, мессир? -- спросил Фагот у замаскированного.
-- Ну что же, -- задумчиво отозвался тот, -- они -- люди как люди.
Любят деньги, но ведь это всегда было... Человечество любит деньги, из чего
бы те ни были сделаны, из кожи ли, из бумаги ли, из бронзы или из золота.
Ну, легкомысленны... ну, что ж... и милосердие иногда стучится в их
сердца... обыкновенные люди... в общем, напоминают прежних... квартирный
вопрос только испортил их... -- и громко приказал: -- Наденьте голову.
Кот, прицелившись поаккуратнее, нахлобучил голову на шею, и она точно
села на свое место, как будто никуда и не отлучалась.
И главное, даже шрама на шее никакого не осталось. Кот лапами обмахнул
фрак Бенгальского и пластрон, и с них исчезли следы крови. Фагот поднял
сидящего Бенгальского на ноги, сунул ему в карман фрака пачку червонцев и
выпроводил со сцены со словами:
-- Катитесь отсюда! Без вас веселей.
Бессмысленно оглядываясь и шатаясь, конферансье добрел только до
пожарного поста, и там с ним сделалось худо. Он жалобно вскрикнул:
-- Голова моя, голова!
В числе прочих к нему бросился Римский. Конферансье плакал, ловил в
воздухе что-то руками, бормотал:
-- Отдайте мою голову! Голову отдайте! Квартиру возьмите, картины
возьмите, только голову отдайте!
Курьер побежал за врачом. Бенгальского пробовали уложить на диван в
уборной, но он стал отбиваться, сделался буен. Пришлось вызывать карету.
Когда несчастного конферансье увезли, Римский побежал обратно на сцену и
увидел, что на ней происходят новые чудеса. Да, кстати, в это ли время или
немножко раньше, но только маг, вместе со своим полинялым креслом, исчез со
сцены, причем надо сказать, что публика совершенно этого не заметила,
увлеченная теми чрезвычайными вещами, которые развернул на сцене Фагот.
А Фагот, спровадив пострадавшего конферансье, объявил публике так:
-- Таперича, когда этого надоедалу сплавили, давайте откроем дамский
магазин!
И тотчас пол сцены покрылся персидскими коврами, возникли громадные
зеркала, с боков освещенные зеленоватыми трубками, а меж зеркал витрины, и в
них зрители в веселом ошеломлении увидели разных цветов и фасонов парижские
женские платья. Это в одних витринах, а в других появились сотни дамских
шляп, и с перышками, и без перышек, и с пряжками, и без них, сотни же туфель
-- черных, белых, желтых, кожаных, атласных, замшевых, и с ремешками, и с
камушками. Между туфель появились футляры, и в них заиграли светом блестящие
грани хрустальных флаконов. Горы сумочек из антилоповой кожи, из замши, из
шелка, а между ними -- целые груды чеканных золотых продолговатых
футлярчиков, в которых бывает губная помада.
Черт знает откуда взявшаяся рыжая девица в вечернем черном туалете,
всем хорошая девица, кабы не портил ее причудливый шрам на шее, заулыбалась
у витрин хозяйской улыбкой.
Фагот, сладко ухмыляясь, объявил, что фирма совершенно бесплатно
производит обмен старых дамских платьев и обуви на парижские модели и
парижскую же обувь. То же самое он добавил относительно сумочек, духов и
прочего.
Кот начал шаркать задней лапой, передней и в то же время выделывая
какие-то жесты, свойственные швейцарам, открывающим дверь.
Девица хоть и с хрипотцой, но сладко запела, картавя, что-то
малопонятное, но, судя по женским лицам в партере, очень соблазнительное:
-- Герлэн, шанель номер пять, мицуко, нарсис нуар, вечерние платья,
платья коктейль...
Фагот извивался, кот кланялся, девица открывала стеклянные витрины.
-- Прошу! -- орал Фагот, -- без всякого стеснения и церемоний!
Публика волновалась, но идти на сцену пока никто не решался. Но наконец
какая-то брюнетка вышла из десятого ряда партера и, улыбаясь так, что ей,
мол, решительно все равно и в общем наплевать, прошла и по боковому трапу
поднялась на сцену.
-- Браво! -- вскричал Фагот, -- приветствую первую посетительницу!
Бегемот, кресло! Начнем с обуви, мадам.
Брюнетка села в кресло, и Фагот тотчас вывалил на ковер перед нею целую
груду туфель.
Брюнетка сняла свою правую туфлю, примерила сиреневую, потопала в
ковер, осмотрела каблук.
-- А они не будут жать? -- задумчиво спросила она.
На это Фагот обиженно воскликнул:
-- Что вы, что вы! -- и кот от обиды мяукнул.
-- Я беру эту пару, мосье, -- сказала брюнетка с достоинством, надевая
и вторую туфлю.
Старые туфли брюнетки были выброшены за занавеску, и туда же
проследовала и сама она в сопровождении рыжей девицы и Фагота, несшего на
плечиках несколько модельных платьев. Кот суетился, помогал и для пущей
важности повесил себе на шею сантиметр.
Через минуту из-за занавески вышла брюнетка в таком платье, что по
всему партеру прокатился вздох. Храбрая женщина, до удивительности
похорошевшая, остановилась у зеркала, повела обнаженными плечами, потрогала
волосы на затылке и изогнулась, стараясь заглянуть себе за спину.
-- Фирма просит вас принять это на память, -- сказал Фагот и подал
брюнетке открытый футляр с флаконом.
-- Мерси, -- надменно ответила брюнетка и пошла по трапу в партер. Пока
она шла, зрители вскакивали, прикасались к футляру.
И вот тут прорвало начисто, и со всех сторон на сцену пошли женщины. В
общем возбужденном говоре, смешках и вздохах послышался мужской голос: "Я не
позволю тебе!" -- и женский: "Деспот и мещанин, не ломайте мне руку!"
Женщины исчезали за занавеской, оставляли там свои платья и выходили в
новых. На табуретках с золочеными ножками сидел целый ряд дам, энергично
топая в ковер заново обутыми ногами. Фагот становился на колени, орудовал
роговой надевалкой, кот, изнемогая под грудами сумочек и туфель, таскался от
витрины к табуретам и обратно, девица с изуродованной шеей то появлялась, то
исчезала и дошла до того, что уж полностью стала тарахтеть по-французски, и
удивительно было то, что ее с полуслова понимали все женщины, даже те из
них, что не знали ни одного французского слова.
Общее изумление вызвал мужчина, затесавшийся на сцену. Он объявил, что
у супруги его грипп и что он поэтому просит передать ей что-нибудь через
него. В доказательство же того, что он действительно женат, гражданин был
готов предъявить паспорт. Заявление заботливого мужа было встречено хохотом,
Фагот проорал, что верит, как самому себе, и без паспорта, и вручил
гражданину две пары шелковых чулок, кот от себя добавил футлярчик с помадой.
Опоздавшие женщины рвались на сцену, со сцены текли счастливицы в
бальных платьях, в пижамах с драконами, в строгих визитных костюмах, в
шляпочках, надвинутых на одну бровь.
Тогда Фагот объявил, что за поздним временем магазин закрывается до
завтрашнего вечера ровно через одну минуту, и неимоверная суета поднялась на
сцене. Женщины наскоро, без всякой примерки, хватали туфли. Одна, как буря,
ворвалась за занавеску, сбросила там свой костюм и овладела первым, что
подвернулось, -- шелковым, в громадных букетах, халатом и, кроме того,
успела подцепить два футляра духов.
Ровно через минуту грянул пистолетный выстрел, зеркала исчезли,
провалились витрины и табуретки, ковер растаял в воздухе так же, как и
занавеска. Последней исчезла высоченная гора старых платьев и обуви, и стала
сцена опять строга, пуста и гола.
И вот здесь в дело вмешалось новое действующее лицо.
Приятный звучный и очень настойчивый баритон послышался из ложи N 2:
-- Все-таки желательно, гражданин артист, чтобы вы незамедлительно
разоблачили бы перед зрителями технику ваших фокусов, в особенности фокус с
денежными бумажками. Желательно также и возвращение конферансье на сцену.
Судьба его волнует зрителей.
Баритон принадлежал не кому иному, как почетному гостю сегодняшнего
вечера Аркадию Аполлоновичу Семплеярову, председателю акустической комиссии
московских театров.
Аркадий Аполлонович помещался в ложе с двумя дамами: пожилой, дорого и
модно одетой, и другой -- молоденькой и хорошенькой, одетой попроще. Первая
из них, как вскоре выяснилось при составлении протокола, была супругой
Аркадия Аполлоновича, а вторая -- дальней родственницей его, начинающей и
подающей надежды актрисой, приехавшей из Саратова и проживающей на квартире
Аркадия Аполлоновича и его супруги.
-- Пардон! -- отозвался Фагот, -- я извиняюсь, здесь разоблачать
нечего, все ясно.
-- Нет, виноват! Разоблачение совершенно необходимо. Без этого ваши
блестящие номера оставят тягостное впечатление. Зрительская масса требует
объяснения.
-- Зрительская масса, -- перебил Семплеярова наглый гаер, -- как будто
ничего не заявляла? Но, принимая во внимание ваше глубокоуважаемое желание,
Аркадий Аполлонович, я, так и быть, произведу разоблачение. Но для этого
разрешите еще один крохотный номерок?
-- Отчего же, -- покровительственно ответил Аркадий Аполлонович, -- но
непременно с разоблачением!
-- Слушаюсь, слушаюсь. Итак, позвольте вас спросить, где вы были вчера
вечером, Аркадий Аполлонович?
При этом неуместном и даже, пожалуй, хамском вопросе лицо Аркадия
Аполлоновича изменилось, и весьма сильно изменилось.
-- Аркадий Аполлонович вчера вечером был на заседании акустической
комиссии, -- очень надменно заявила супруга Аркадия Аполлоновича, -- но я не
понимаю, какое отношение это имеет к магии.
-- Уй, мадам! -- подтвердил Фагот, -- натурально, вы не понимаете.
Насчет же заседания вы в полном заблуждении. Выехав на упомянутое заседание,
каковое, к слову говоря, и назначено-то вчера не было, Аркадий Аполлонович
отпустил своего шофера у здания акустической комиссии на Чистых прудах (весь
театр затих), а сам на автобусе поехал на Елоховскую улицу в гости к
артистке разъездного районного театра Милице Андреевне Покобатько и провел у
нее в гостях около четырех часов.
-- Ой! -- страдальчески воскликнул кто-то в полной тишине.
Молодая же родственница Аркадия Аполлоновича вдруг расхохоталась низким
и страшным смехом.
-- Все понятно! -- воскликнула она, -- и я давно уже подозревала это.
Теперь мне ясно, почему эта бездарность получила роль Луизы!
И, внезапно размахнувшись коротким и толстым лиловым зонтиком, она
ударила Аркадия Аполлоновича по голове.
Подлый же Фагот, и он же Коровьев, прокричал:
-- Вот, почтенные граждане, один из случаев разоблачения, которого так
назойливо добивался Аркадий Аполлонович!
-- Как смела ты, негодяйка, коснуться Аркадия Аполлоновича? -- грозно
спросила супруга Аркадия Аполлоновича, поднимаясь в ложе во весь свой
гигантский рост.
Второй короткий прилив сатанинского смеха овладел молодой
родственницей.
-- Уж кто-кто, -- ответила она, хохоча, -- а уж я-то смею коснуться! --
и второй раз раздался сухой треск зонтика, отскочившего от головы Аркадия
Аполлоновича.
-- Милиция! Взять ее! -- таким страшным голосом прокричала супруга
Семплеярова, что у многих похолодели сердца.
А тут еще кот выскочил к рампе и вдруг рявкнул на весь театр
человеческим голосом:
-- Сеанс окончен! Маэстро! Урежьте марш!!
Ополоумевший дирижер, не отдавая себе отчета в том, что делает,
взмахнул палочкой, и оркестр не заиграл, и даже не грянул, и даже не хватил,
а именно, по омерзительному выражению кота, урезал какой-то невероятный, ни
на что не похожий по развязности своей марш.
На мгновенье почудилось, что будто слышаны были некогда, под южными
звездами, в кафешантане, какие-то малопонятные, но разудалые слова этого
марша:


Его превосходительство
Любил домашних птиц
И брал под покровительство
Хорошеньких девиц!!!


А может быть, не было никаких этих слов, а были другие на эту же
музыку, какие-то неприличные крайне. Важно не это, а важно то, что в Варьете
после всего этого началось что-то вроде столпотворения вавилонского. К
Семплеяровской ложе бежала милиция, на барьер лезли любопытные, слышались
адские взрывы хохота, бешеные крики, заглушаемые золотым звоном тарелок из
оркестра.
И видно было, что сцена внезапно опустела и что надувало Фагот, равно
как и наглый котяра Бегемот, растаяли в воздухе, исчезли, как раньше исчез
маг в кресле с полинявшей обивкой.

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:02, 22.09.2008
Глава 13. Явление героя




Итак, неизвестный погрозил Ивану пальцем и прошептал: "Тсс!"
Иван опустил ноги с постели и всмотрелся. С балкона осторожно
заглядывал в комнату бритый, темноволосый, с острым носом, встревоженными
глазами и со свешивающимся на лоб клоком волос человек примерно лет тридцати
восьми.
Убедившись в том, что Иван один, и прислушавшись, таинственный
посетитель осмелел и вошел в комнату. Тут увидел Иван, что пришедший одет в
больничное. На нем было белье, туфли на босу ногу, на плечи наброшен бурый
халат.
Пришедший подмигнул Ивану, спрятал в карман связку ключей, шепотом
осведомился: "Можно присесть?" -- и, получив утвердительный кивок,
поместился в кресле.
-- Как же вы сюда попали? -- повинуясь сухому грозящему пальцу, шепотом
спросил Иван, -- ведь балконные-то решетки на замках?
-- Решетки-то на замках, -- подтвердил гость, -- но Прасковья Федоровна
-- милейший, но, увы, рассеянный человек. Я стащил у нее месяц тому назад
связку ключей и, таким образом, получил возможность выходить на общий
балкон, а он тянется вокруг всего этажа, и, таким образом, иногда навестить
соседа.
-- Раз вы можете выходить на балкон, то вы можете удрать. Или высоко?
-- заинтересовался Иван.
-- Нет, -- твердо ответил гость, -- я не могу удрать отсюда не потому,
что высоко, а потому, что мне удирать некуда. -- И после паузы он добавил:
-- Итак, сидим?
-- Сидим, -- ответил Иван, вглядываясь в карие и очень беспокойные
глаза пришельца.
-- Да... -- тут гость вдруг встревожился, -- но вы, надеюсь, не буйный?
А то я, знаете ли, не выношу шума, возни, насилий и всяких вещей в этом
роде. В особенности ненавистен мне людской крик, будь то крик страдания,
ярости или иной какой-нибудь крик. Успокойте меня, скажите, вы не буйный?
-- Вчера в ресторане я одному типу по морде засветил, -- мужественно
признался преображенный поэт.
-- Основание? -- строго спросил гость.
-- Да, признаться, без основания, -- сконфузившись, ответил Иван.
-- Безобразие, -- осудил гость Ивана и добавил: -- А кроме того, что
это вы так выражаетась: по морде засветил? Ведь неизвестно, что именно
имеется у человека, морда или лицо. И, пожалуй, ведь все-таки лицо. Так что,
знаете ли, кулаками... Нет, уж это вы оставьте, и навсегда.
Отчитав таким образом Ивана, гость осведомился:
-- Профессия?
-- Поэт, -- почему-то неохотно признался Иван.
Пришедший огорчился.
-- Ох, как мне не везет! -- воскликнул он, но тут же спохватился,
извинился и спросил: -- А как ваша фамилия?
-- Бездомный.
-- Эх, эх... -- сказал гость, морщась.
-- А вам, что же, мои стихи не нравятся? -- с любопытством спросил
Иван.
-- Ужасно не нравятся.
-- А вы какие читали?
-- Никаких я ваших стихов не читал! -- нервно воскликнул посетитель.
-- А как же вы говорите?
-- Ну, что ж тут такого, -- ответил гость, -- как будто я других не
читал? Впрочем... разве что чудо? Хорошо, я готов принять на веру. Хороши
ваши стихи, скажите сами?
-- Чудовищны! -- вдруг смело и откровенно произнес Иван.
-- Не пишите больше! -- попросил пришедший умоляюще.
-- Обещаю и клянусь! -- торжественно произнес Иван.
Клятву скрепили рукопожатием, и тут из коридора донеслись мягкие шаги и
голоса.
-- Тсс, -- шепнул гость и, выскочив на балкон, закрыл за собою решетку.
Заглянула Прасковья Федоровна, спросила, как Иван себя чувствует и
желает ли он спать в темноте или со светом. Иван попросил свет оставить, и
Прасковья Федоровна удалилась, пожелав больному спокойной ночи. И когда все
стихло, вновь вернулся гость.
Он шепотом сообщил Ивану, что в 119-ю комнату привезли новенького,
какого-то толстяка с багровой физиономией, все время бормочущего что-то про
какую-то валюту в вентиляции и клянущегося, что у них на Садовой поселилась
нечистая сила.
-- Пушкина ругает на чем свет стоит и все время кричит: "Куролесов,
бис, бис!" -- говорил гость, тревожно дергаясь. Успокоившись, он сел,
сказал: -- А впрочем, бог с ним, -- и продолжил беседу с Иваном: -- Так
из-за чего же вы попали сюда?
-- Из-за Понтия Пилата, -- хмуро глянув в пол, ответил Иван.
-- Как? -- забыв осторожность, крикнул гость и сам себе зажал рот
рукой, -- потрясающее совпадение! Умоляю, умоляю, расскажите!
Почему-то испытывая доверие к неизвестному, Иван, первоначально
запинаясь и робея, а потом осмелев, начал рассказывать вчерашнюю историю на
Патриарших прудах. Да, благодарного слушателя получил Иван Николаевич в лице
таинственного похитителя ключей! Гость не рядил Ивана в сумасшедшие, проявил
величайший интерес к рассказываемому и по мере развития этого рассказа,
наконец, пришел в восторг. Он то и дело прерывал Ивана восклицаниями:
-- Ну, ну! Дальше, дальше, умоляю вас. Но только, ради всего святого,
не пропускайте ничего!
Иван ничего и не пропускал, ему самому было так легче рассказывать, и
постепенно добрался до того момента, как Понтий Пилат в белой мантии с
кровавым подбоем вышел на балкон.
Тогда гость молитвенно сложил руки и прошептал:
-- О, как я угадал! О, как я все угадал!
Описание ужасной смерти Берлиоза слушающий сопроводил загадочным
замечанием, причем глаза его вспыхнули злобой:
-- Об одном жалею, что на месте этого Берлиоза не было критика
Латунского или литератора Мстислава Лавровича, -- и исступленно, но
беззвучно вскричал: -- Дальше!
Кот, плативший кондукторше, чрезвычайно развеселил гостя, и он давился
от тихого смеха, глядя, как взволнованный успехом своего повествования Иван
тихо прыгал на корточках, изображая кота с гривенником возле усов.
-- И вот, -- рассказав про происшествие в Грибоедове, загрустив и
затуманившись, Иван закончил: -- Я и оказался здесь.
Гость сочувственно положил руку на плечо бедного поэта и сказал так:
-- Несчастный поэт! Но вы сами, голубчик, во всем виноваты. Нельзя было
держать себя с ним столь развязно и даже нагловато. Вот вы и поплатились. И
надо еще сказать спасибо, что все это обошлось вам сравнительно дешево.
-- Да кто же он, наконец, такой? -- в возбуждении потрясая кулаками,
спросил Иван.
Гость вгляделся в Ивана и ответил вопросом:
-- А вы не впадете в беспокойство? Мы все здесь люди ненадежные...
Вызова врача, уколов и прочей возни не будет?
-- Нет, нет! -- воскликнул Иван, -- скажите, кто он такой?
-- Ну хорошо, -- ответил гость и веско и раздельно сказал: -- Вчера на
Патриарших прудах вы встретились с сатаной.
Иван не впал в беспокойство, как и обещал, но был все-таки сильнейшим
образом ошарашен.
-- Не может этого быть! Его не существует.
-- Помилуйте! Уж кому-кому, но не вам это говорить. Вы были одним,
по-видимому, из первых, кто от него пострадал. Сидите, как сами понимаете, в
психиатрической лечебнице, а все толкуете о том, что его нет. Право, это
странно!
Сбитый с толку Иван замолчал.
-- Лишь только вы начали его описывать, -- продолжал гость, -- я уже
стал догадываться, с кем вы вчера имели удовольствие беседовать. И, право, я
удивляюсь Берлиозу! Ну вы, конечно, человек девственный, -- тут гость опять
извинился, -- но тот, сколько я о нем слышал, все-таки хоть что-то читал!
Первые же речи этого профессора рассеяли всякие мои сомнения. Его нельзя не
узнать, мой друг! Впрочем, вы... вы меня опять-таки извините, ведь, я не
ошибаюсь, вы человек невежественный?
-- Бесспорно, -- согласился неузнаваемый Иван.
-- Ну вот... ведь даже лицо, которое вы описывали... разные глаза,
брови! Простите, может быть, впрочем, вы даже оперы "Фауст" не слыхали?
Иван почему-то страшнейшим образом сконфузился и с пылающим лицом
что-то начал бормотать про какую-то поездку в санаторий в Ялту...
-- Ну вот, ну вот... неудивительно! А Берлиоз, повторяю, меня поражает.
Он человек не только начитанный, но и очень хитрый. Хотя в защиту его я
должен сказать, что, конечно, Воланд может запорошить глаза и человеку
похитрее.
-- Как?! -- в свою очередь крикнул Иван.
-- Тише!
Иван с размаху шлепнул себя ладонью по лбу и засипел:
-- Понимаю, понимаю. У него буква "В" была на визитной карточке.
Ай-яй-яй, вот так штука! -- он помолчал некоторое время в смятении,
всматриваясь в луну, плывущую за решеткой, и заговорил: -- Так он, стало
быть, действительно мог быть у Понтия Пилата? Ведь он уж тогда родился? А
меня сумасшедшим называют! -- прибавил Иван, в возмущении указывая на дверь.
Горькая складка обозначилась у губ гостя.
-- Будем глядеть правде в глаза, -- и гость повернул свое лицо в
сторону бегущего сквозь облако ночного светила. -- И вы и я -- сумасшедшие,
что отпираться! Видите ли, он вас потряс -- и вы свихнулись, так как у вас,
очевидно, подходящая для этого почва. Но то, что вы рассказываете, бесспорно
было в действительности. Но это так необыкновенно, что даже Стравинский,
гениальный психиатр, вам, конечно, не поверил. Он смотрел вас? (Иван
кивнул.) Ваш собеседник был и у Пилата, и на завтраке у Канта, а теперь он
навестил Москву.
-- Да ведь он тут черт знает чего натворит! Как-нибудь его надо
изловить? -- не совсем уверенно, но все же поднял голову в новом Иване
прежний, еще не окончательно добитый Иван.
-- Вы уже пробовали, и будет с вас, -- иронически отозвался гость, -- и
другим тоже пробовать не советую. А что натворит, это уж будьте
благонадежны. Ах, ах! Но до чего мне досадно, что встретились с ним вы, а не
я! Хоть все и перегорело и угли затянулись пеплом, все же, клянусь, что за
эту встречу я отдал бы связку ключей Прасковьи Федоровны, ибо мне больше
нечего отдавать. Я нищий!
-- А зачем он вам понадобился?
Гость долго грустил и дергался, но наконец заговорил:
-- Видите ли, какая странная история, я здесь сижу из-за того же, что и
вы, именно из-за Понтия Пилата, -- тут гость пугливо оглянулся и сказал: --
Дело в том, что год тому назад я написал о Пилате роман.
-- Вы -- писатель? -- с интересом спросил поэт.
Гость потемнел лицом и погрозил Ивану кулаком, потом сказал:
-- Я -- мастер, -- он сделался суров и вынул из кармана халата
совершенно засаленную черную шапочку с вышитой на ней желтым шелком буквой
"М". Он надел эту шапочку и показался Ивану в профиль и в фас, чтобы
доказать, что он -- мастер. -- Она своими руками сшила ее мне, --
таинственно добавил он.
-- А как ваша фамилия?
-- У меня нет больше фамилии, -- с мрачным презрением ответил странный
гость, -- я отказался от нее, как и вообще от всего в жизни. Забудем о ней.
-- Так вы хоть про роман скажите, -- деликатно попросил Иван.
-- Извольте-с. История моя, действительно, не совсем обыкновенная, --
начал гость.
...Историк по образованию, он еще два года тому назад работал в одном
из московских музеев, а кроме того, занимался переводами.
-- С какого языка? -- с интересом спросил Иван.
-- Я знаю пять языков, кроме родного, -- ответил гость, -- английский,
французский, немецкий, латинский и греческий. Ну, немножко еще читаю
по-итальянски.
-- Ишь ты! -- завистливо шепнул Иван.
Жил историк одиноко, не имея нигде родных и почти не имея знакомых в
Москве. И, представьте, однажды выиграл сто тысяч рублей.
-- Вообразите мое изумление, -- шептал гость в черной шапочке, -- когда
я сунул руку в корзину с грязным бельем и смотрю: на ней тот же номер, что и
в газете! Облигацию, -- пояснил он, -- мне в музее дали.
Выиграв сто тысяч, загадочный гость Ивана поступил так: купил книг,
бросил свою комнату на Мясницкой...
-- Уу, проклятая дыра! -- прорычал гость.
...и нанял у застройщика в переулке близ Арбата...
-- Вы знаете, что такое -- застройщики? -- спросил гость у Ивана и тут
же пояснил: -- Это немногочисленная группа жуликов, которая каким-то образом
уцелела в Москве...
Нанял у застройщика две комнаты в подвале маленького домика в садике.
Службу в музее бросил и начал сочинять роман о Понтии Пилате.
-- Ах, это был золотой век, -- блестя глазами, шептал рассказчик, --
совершенно отдельная квартирка, и еще передняя, и в ней раковина с водой, --
почему-то особенно горделиво подчеркнул он, -- маленькие оконца над самым
тротуарчиком, ведущим от калитки. Напротив, в четырех шагах, под забором,
сирень, липа и клен. Ах, ах, ах! Зимою я очень редко видел в оконце
чьи-нибудь черные ноги и слышал хруст снега под ними. И в печке у меня вечно
пылал огонь! Но внезапно наступила весна, и сквозь мутные стекла увидел я
сперва голые, а затем одевающиеся в зелень кусты сирени. И вот тогда-то,
прошлою весной, случилось нечто гораздо более восхитительное, чем получение
ста тысяч рублей. А это, согласитесь, громадная сумма денег!
-- Это верно, -- признал внимательно слушающий Иван.
-- Я открыл оконца и сидел во второй, совсем малюсенькой комнате, --
гость стал отмеривать руками, -- так... вот диван, а напротив другой диван,
а между ними столик, и на нем прекрасная ночная лампа, а к окошку ближе
книги, тут маленький письменный столик, а в первой комнате -- громадная
комната, четырнадцать метров, -- книги, книги и печка. Ах, какая у меня была
обстановка!
Необыкновенно пахнет сирень! И голова моя становилась легкой от
утомления, и Пилат летел к концу.
-- Белая мантия, красный подбой! Понимаю! -- восклицал Иван.
-- Именно так! Пилат летел к концу, к концу, и я уже знал, что
последними словами романа будут: "...пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий
Пилат". Ну, натурально, я выходил гулять. Сто тысяч -- громадная сумма, и у
меня был прекрасный серый костюм. Или отправлялся обедать в какой-нибудь
дешевый ресторан. На Арбате был чудесный ресторан, не знаю, существует ли он
теперь.
Тут глаза гостя широко открылись, и он продолжал шептать, глядя на
луну:
-- Она несла в руках отвратительные, тревожные желтые цветы. Черт их
знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве. И эти
цветы очень отчетливо выделялись на черном ее весеннем пальто. Она несла
желтые цветы! Нехороший цвет. Она повернула с Тверской в переулок и тут
обернулась. Ну, Тверскую вы знаете? По Тверской шли тысячи людей, но я вам
ручаюсь, что увидела она меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже
как будто болезненно. И меня поразила не столько ее красота, сколько
необыкновенное, никем не виданное одиночество в глазах!
Повинуясь этому желтому знаку, я тоже свернул в переулок и пошел по ее
следам. Мы шли по кривому, скучному переулку безмолвно, я по одной стороне,
а она по другой. И не было, вообразите, в переулке ни души. Я мучился,
потому что мне показалось, что с нею необходимо говорить, и тревожился, что
я не вымолвлю ни одного слова, а она уйдет, и я никогда ее более не увижу...
И, вообразите, внезапно заговорила она:
-- Нравятся ли вам мои цветы?
Я отчетливо помню, как прозвучал ее голос, низкий довольно-таки, но со
срывами, и, как это ни глупо, показалось, что эхо ударило в переулке и
отразилось от желтой грязной стены. Я быстро перешел на ее сторону и,
подходя к ней, ответил:
-- Нет.
Она поглядела на меня удивленно, а я вдруг, и совершенно неожиданно,
понял, что я всю жизнь любил именно эту женщину! Вот так штука, а? Вы,
конечно, скажете, сумасшедший?
-- Ничего я не говорю, -- воскликнул Иван и добавил: -- Умоляю, дальше!
И гость продолжал:
-- Да, она поглядела на меня удивленно, а затем, поглядев, спросила
так:
-- Вы вообще не любите цветов?
В голосе ее была, как мне показалось, враждебность. Я шел с нею рядом,
стараясь идти в ногу, и, к удивлению моему, совершенно не чувствовал себя
стесненным.
-- Нет, я люблю цветы, только не такие, -- сказал я.
-- А какие?
-- Я розы люблю.
Тут я пожалел о том, что это сказал, потому что она виновато улыбнулась
и бросила свои цветы в канаву. Растерявшись немного, я все-таки поднял их и
подал ей, но она, усмехнувшись, оттолкнула цветы, и я понес их в руках.
Так шли молча некоторое время, пока она не вынула у меня из рук цветы,
не бросила их на мостовую, затем продела свою руку в черной перчатке с
раструбом в мою, и мы пошли рядом.
-- Дальше, -- сказал Иван, -- и не пропускайте, пожалуйста, ничего.
-- Дальше? -- переспросил гость, -- что же, дальше вы могли бы и сами
угадать. -- Он вдруг вытер неожиданную слезу правым рукавом и продолжал: --
Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке,
и поразила нас сразу обоих!
Так поражает молния, так поражает финский нож!
Она-то, впрочем, утверждала впоследствии, что это не так, что любили
мы, конечно, друг друга давным-давно, не зная друг друга, никогда не видя, и
что она жила с другим человеком, и я там тогда... с этой, как ее...
-- С кем? -- спросил Бездомный.
-- С этой... ну... этой, ну... -- ответил гость и защелкал пальцами.
-- Вы были женаты?
-- Ну да, вот же я и щелкаю... на этой... Вареньке, Манечке... нет,
Вареньке... еще платье полосатое... музей... впрочем, я не помню.
Так вот она говорила, что с желтыми цветами в руках она вышла в тот
день, чтобы я наконец ее нашел, и что если бы этого не произошло, она
отравилась бы, потому что жизнь ее пуста.
Да, любовь поразила нас мгновенно. Я это знал в тот же день уже, через
час, когда мы оказались, не замечая города, у кремлевской стены на
набережной.
Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг
друга много лет. На другой день мы сговорились встретиться там же, на
Москве-реке, и встретились. Майское солнце светило нам. И скоро, скоро стала
эта женщина моею тайною женой.
Она приходила ко мне каждый день, а ждать ее я начинал с утра. Ожидание
это выражалось в том, что я переставлял на столе предметы. За десять минут я
садился к оконцу и начинал прислушиваться, не стукнет ли ветхая калитка. И
как курьезно: до встречи моей с нею в наш дворик мало кто приходил, просто
сказать, никто не приходил, а теперь мне казалось, что весь город устремился
в него. Стукнет калитка, стукнет сердце, и, вообразите, на уровне моего лица
за оконцем обязательно чьи-нибудь грязные сапоги. Точильщик. Ну, кому нужен
точильщик в нашем доме? Что точить? Какие ножи?
Она входила в калитку один раз, а биений сердца до этого я испытывал не
менее десяти. Я не лгу. А потом, когда приходил ее час и стрелка показывала
полдень, оно даже и не переставало стучать до тех пор, пока без стука, почти
совсем бесшумно, не равнялись с окном туфли с черными замшевыми
накладками-бантами, стянутыми стальными пряжками.
Иногда она шалила и, задержавшись у второго оконца, постукивала носком
в стекло. Я в ту же секунду оказывался у этого окна, но исчезала туфля,
черный шелк, заслоняющий свет, исчезал, -- я шел ей открывать.
Никто не знал о нашей связи, за это я вам ручаюсь, хотя так никогда и
не бывает. Не знал ее муж, не знали знакомые. В стареньком особнячке, где
мне принадлежал этот подвал, знали, конечно, видели, что приходит ко мне
какая-то женщина, но имени ее не знали.
-- А кто она такая? -- спросил Иван, в высшей степени заинтересованный
любовной историей.
Гость сделал жест, означавший, что он никогда и никому этого не скажет,
и продолжал свой рассказ.
Ивану стало известным, что мастер и незнакомка полюбили друг друга так
крепко, что стали совершенно неразлучны. Иван представлял себе ясно уже и
две комнаты в подвале особнячка, в которых были всегда сумерки из-за сирени
и забора. Красную потертую мебель, бюро, на нем часы, звеневшие каждые
полчаса, и книги, книги от крашеного пола до закопченного потолка, и печку.
Иван узнал, что гость его и тайная жена уже в первые дни своей связи
пришли к заключению, что столкнула их на углу Тверской и переулка сама
судьба и что созданы они друг для друга навек.
Иван узнал из рассказа гостя, как проводили день возлюбленные. Она
приходила, и первым долгом надевала фартук, и в узкой передней, где
находилась та самая раковина, которой гордился почему-то бедный больной, на
деревянном столе зажигала керосинку, и готовила завтрак, и накрывала его в
первой комнате на овальном столе. Когда шли майские грозы и мимо
подслеповатых окон шумно катилась в подворотню вода, угрожая залить
последний приют, влюбленные растапливали печку и пекли в ней картофель. От
картофеля валил пар, черная картофельная шелуха пачкала пальцы. В
подвальчике слышался смех, деревья в саду сбрасывали с себя после дождя
обломанные веточки, белые кисти. Когда кончились грозы и пришло душное лето,
в вазе появились долгожданные и обоими любимые розы.
Тот, кто называл себя мастером, работал, а она, запустив в волосы
тонкие с остро отточенными ногтями пальцы, перечитывала написанное, а
перечитав, шила вот эту самую шапочку. Иногда она сидела на корточках у
нижних полок или стояла на стуле у верхних и тряпкой вытирала сотни пыльных
корешков. Она сулила славу, она подгоняла его и вот тут-то стала называть
мастером. Она дожидалась этих обещанных уже последних слов о пятом
прокураторе Иудеи, нараспев и громко повторяла отдельные фразы, которые ей
нравились, и говорила, что в этом романе ее жизнь.
Он был дописан в августе месяце, был отдан какой-то безвестной
машинистке, и та перепечатала его в пяти экземплярах. И, наконец, настал
час, когда пришлось покинуть тайный приют и выйти в жизнь.
-- И я вышел в жизнь, держа его в руках, и тогда моя жизнь кончилась,
-- прошептал мастер и поник головой, и долго качалась печальная черная
шапочка с желтой буквой "М". Он повел дальше свой рассказ, но тот стал
несколько бессвязен. Можно было понять только одно, что тогда с гостем Ивана
случилась какая-то катастрофа.
-- Я впервые попал в мир литературы, но теперь, когда уже все кончилось
и гибель моя налицо, вспоминаю о нем с ужасом! -- торжественно прошептал
мастер и поднял руку. -- Да, он чрезвычайно поразил меня, ах, как поразил!
-- Кто? -- чуть слышно шепнул Иван, опасаясь перебивать взволнованного
рассказчика.
-- Да редактор, я же говорю, редактор. Да, так он прочитал. Он смотрел
на меня так, как будто у меня щека была раздута флюсом, как-то косился в
угол и даже сконфуженно хихикнул. Он без нужды мял манускрипт и крякал.
Вопросы, которые он мне задавал, показались мне сумасшедшими. Не говоря
ничего по существу романа, он спрашивал меня о том, кто я таков и откуда я
взялся, давно ли пишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и даже
задал, с моей точки зрения, совсем идиотский вопрос: кто это меня надоумил
сочинить роман на такую странную тему?
Наконец, он мне надоел, и я спросил его напрямик, будет ли он печатать
роман или не будет.
Тут он засуетился, начал что-то мямлить и заявил, что самолично решить
этот вопрос он не может, что с моим произведением должны ознакомиться другие
члены редакционной коллегии, именно критики Латунский и Ариман и литератор
Мстислав Лаврович. Он просил меня прийти через две недели.
Я пришел через две недели и был принят какой-то девицей со скошенными к
носу от постоянного вранья глазами.
-- Это Лапшенникова, секретарь редакции, -- усмехнувшись, сказал Иван,
хорошо знающий тот мир, который так гневно описывал его гость.
-- Может быть, -- отрезал тот, -- так вот, от нее я получил свой роман,
уже порядочно засаленный и растрепанный. Стараясь не попадать своими глазами
в мои, Лапшенникова сообщила мне, что редакция обеспечена материалами на два
года вперед и что поэтому вопрос о напечатании моего романа, как она
выразилась, отпадает.
-- Что я помню после этого? -- бормотал мастер, потирая висок, -- да,
осыпавшиеся красные лепестки на титульном листе и еще глаза моей подруги.
Да, эти глаза я помню.
Рассказ Иванова гостя становился все путанее, все более наполнялся
какими-то недомолвками. Он говорил что-то про косой дождь, и отчаяние в
подвальном приюте, о том, что ходил куда-то еще. Шепотом вскрикивал, что он
ее, которая толкала его на борьбу, ничуть не винит, о нет, не винит!
-- Помню, помню этот проклятый вкладной лист в газету, -- бормотал
гость, рисуя двумя пальцами рук в воздухе газетный лист, и Иван догадался из
дальнейших путаных фраз, что какой-то другой редактор напечатал большой
отрывок из романа того, кто называл себя мастером.
По словам его, прошло не более двух дней, как в другой газете появилась
статья критика Аримана, которая называлась "Враг под крылом редактора", в
которой говорилось, что Иванов гость, пользуясь беспечностью и невежеством
редактора, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа.

-- А, помню, помню! -- вскричал Иван. -- Но я забыл, как ваша фамилия!
-- Оставим, повторяю, мою фамилию, ее нет больше, -- ответил гость. --
Дело не в ней. Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича
обнаружилась другая статья, где автор ее предполагал ударить, и крепко
ударить, по Пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить (опять это
проклятое слово!) ее в печать.
Остолбенев от этого слова "Пилатчина", я развернул третью газету. Здесь
было две статьи: одна -- Латунского, а другая -- подписанная буквами "Н.
Э.". Уверяю вас, что произведения Аримана и Лавровича могли считаться шуткою
по сравнению с написанным Латунским. Достаточно вам сказать, что называлась
статья Латунского "Воинствующий старообрядец". Я так увлекся чтением статей
о себе, что не заметил, как она (дверь я забыл закрыть) предстала предо мною
с мокрым зонтиком в руках и мокрыми же газетами. Глаза ее источали огонь,
руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась меня целовать, затем,
хриплым голосом и стуча рукою по столу, сказала, что она отравит Латунского.
Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал.
-- Настали совершенно безрадостные дни. Роман был написан, больше
делать было нечего, и мы оба жили тем, что сидели на коврике на полу у печки
и смотрели на огонь. Впрочем, теперь мы больше расставались, чем раньше. Она
стала уходить гулять. А со мной случилась оригинальность, как нередко бывало
в моей жизни... У меня неожиданно завелся друг. Да, да, представьте себе, я
в общем не склонен сходиться с людьми, обладаю чертовой странностью: схожусь
с людьми туго, недоверчив, подозрителен. И -- представьте себе, при этом
обязательно ко мне проникает в душу кто-нибудь непредвиденный, неожиданный и
внешне-то черт знает на что похожий, и он-то мне больше всех и понравится.
Так вот в то проклятое время открылась калиточка нашего садика, денек
еще, помню, был такой приятный, осенний. Ее не было дома. И в калиточку
вошел человек. Он прошел в дом по какому-то делу к моему застройщику, потом
сошел в садик и как-то очень быстро свел со мной знакомство.
Отрекомендовался он мне журналистом. Понравился он мне до того, вообразите,
что я его до сих пор иногда вспоминаю и скучаю о нем. Дальше -- больше, он
стал заходить ко мне. Я узнал, что он холост, что живет рядом со мной
примерно в такой же квартирке, но что ему тесно там, и прочее. К себе как-то
не звал. Жене моей он не понравился до чрезвычайности. Но я заступился за
него. Она сказала:
-- Делай, как хочешь, но говорю тебе, что этот человек производит на
меня впечатление отталкивающее.
Я рассмеялся. Да, но чем, собственно говоря, он меня привлек? Дело в
том, что вообще человек без сюрприза внутри, в своем ящике, неинтересен.
Такой сюрприз в своем ящике Алоизий (да, я забыл сказать, что моего нового
знакомого звали Алоизий Могарыч) -- имел. Именно, нигде до того я не
встречал и уверен, что нигде не встречу человека такого ума, каким обладал
Алоизий. Если я не понимал смысла какой-нибудь заметки в газете, Алоизий
объяснял мне ее буквально в одну минуту, причем видно было, что объяснение
это ему не стоило ровно ничего. То же самое с жизненными явлениями и
вопросами. Но этого было мало. Покорил меня Алоизий своею страстью к
литературе. Он не успокоился до тех пор, пока не упросил меня прочесть ему
мой роман весь от корки до корки, причем о романе он отозвался очень лестно,
но с потрясающей точностью, как бы присутствуя при этом, рассказал все
замечания редактора, касающиеся этого романа. Он попадал из ста раз сто раз.
Кроме того, он совершенно точно объяснил мне, и я догадывался, что это
безошибочно, почему мой роман не мог быть напечатан. Он прямо говорил: глава
такая-то идти не может...
Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем больше их
появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была
стадия удивления. Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось
буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный
тон. Мне все казалось, -- и я не мог от этого отделаться, -- что авторы этих
статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается
именно этим. А затем, представьте себе, наступила третья стадия -- страха.
Нет, не страха этих статей, поймите, а страха перед другими, совершенно не
относящимися к ним или к роману вещами. Так, например, я стал бояться
темноты. Словом, наступила стадия психического заболевания. Стоило мне перед
сном потушить лампу в маленькой комнате, как мне казалось, что через оконце,
хотя оно и было закрыто, влезает какой-то спрут с очень длинными и холодными
щупальцами. И спать мне пришлось с огнем.
Моя возлюбленная очень изменилась (про спрута я ей, конечно, не
говорил. Но она видела, что со мной творится что-то неладное), похудела и
побледнела, перестала смеяться и все просила меня простить ее за то, что она
советовала мне, чтобы я напечатал отрывок. Она говорила, чтобы я, бросив
все, уехал на юг к Черному морю, истратив на эту поездку все оставшиеся от
ста тысяч деньги.
Она была очень настойчива, а я, чтобы не спорить (что-то подсказывало
мне, что не придется уехать к Черному морю), обещал ей это сделать на днях.
Но она сказала, что она сама возьмет мне билет. Тогда я вынул все свои
деньги, то есть около десяти тысяч рублей, и отдал ей.
-- Зачем так много? -- удивилась она.
Я сказал что-то вроде того, что боюсь воров и прошу ее поберечь деньги
до моего отъезда. Она взяла их, уложила в сумочку, стала целовать меня и
говорить, что ей легче было бы умереть, чем покидать меня в таком состоянии
одного, но что ее ждут, что она покоряется необходимости, что придет завтра.
Она умоляла меня не бояться ничего.
Это было в сумерки, в половине октября. И она ушла. Я лег на диван и
заснул, не зажигая лампы. Проснулся я от ощущения, что спрут здесь. Шаря в
темноте, я еле сумел зажечь лампу. Карманные часы показывали два часа ночи.
Я лег заболевающим, а проснулся больным. Мне вдруг показалось, что осенняя
тьма выдавит стекла, вольется в комнату и я захлебнусь в ней, как в
чернилах. Я стал человеком, который уже не владеет собой. Я вскрикнул, и у
меня явилась мысль бежать к кому-то, хотя бы к моему застройщику наверх. Я
боролся с собой как безумный. У меня хватило сил добраться до печки и
разжечь в ней дрова. Когда они затрещали и дверца застучала, мне как будто
стало немного легче. Я кинулся в переднюю и там зажег свет, нашел бутылку
белого вина, откупорил ее и стал пить прямо из горлышка. От этого страх
притупился несколько-настолько, по крайней мере, что я не побежал к
застройщику и вернулся к печке. Я открыл дверцу, так что жар начал обжигать
мне лицо и руки, и шептал:
-- Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди, приди!
Но никто не шел. В печке ревел огонь, в окна хлестал дождь. Тогда
случилось последнее. Я вынул из ящика стола тяжелые списки романа и черновые
тетради и начал их жечь. Это страшно трудно делать, потому что исписанная
бумага горит неохотно. Ломая ногти, я раздирал тетради, стоймя вкладывал их
между поленьями и кочергой трепал листы. Пепел по временам одолевал меня,
душил пламя, но я боролся с ним, и роман, упорно сопротивляясь, все же
погибал. Знакомые слова мелькали передо мной, желтизна неудержимо
поднималась снизу вверх по страницам, но слова все-таки проступали и на ней.
Они пропадали лишь тогда, когда бумага чернела и я кочергой яростно добивал
их.
В это время в окно кто-то стал царапаться тихо. Сердце мое прыгнуло, и
я, погрузив последнюю тетрадь в огонь, бросился отворять. Кирпичные
ступеньки вели из подвала к двери на двор. Спотыкаясь, я подбежал к ней и
тихо спросил:
-- Кто там?
И голос, ее голос, ответил мне:
-- Это я.
Не помня как, я совладал с цепью и ключом. Лишь только она шагнула
внутрь, она припала ко мне, вся мокрая, с мокрыми щеками и развившимися
волосами, дрожащая. Я мог произнести только слово:
-- Ты... ты? -- и голос мой прервался, и мы побежали вниз. Она
освободилась в передней от пальто, и мы быстро вошли в первую комнату. Тихо
вскрикнув, она голыми руками выбросила из печки на пол последнее, что там
оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату сейчас же. Я
ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и
судорожно.
Когда она утихла, я сказал:
-- Я возненавидел этот роман, и я боюсь. Я болен. Мне страшно.
Она поднялась и заговорила:
-- Боже, как ты болен. За что это, за что? Но я тебя спасу, я тебя
спасу. Что же это такое?
Я видел ее вспухшие от дыму и плача глаза, чувствовал, как холодные
руки гладят мне лоб.
-- Я тебя вылечу, вылечу, -- бормотала она, впиваясь мне в плечи, -- ты
восстановишь его. Зачем, зачем я не оставила у себя один экземпляр!

Она оскалилась от ярости, что-то еще говорила невнятно. Затем, сжав
губы, она принялась собирать и расправлять обгоревшие листы. Это была
какая-то глава из середины романа, не помню какая. Она аккуратно сложила
обгоревшие листки, завернула их в бумагу, перевязала лентой. Все ее действия
показывали, что она полна решимости и что она овладела собой. Она
потребовала вина и, выпив, заговорила спокойнее.
-- Вот как приходится платить за ложь, -- говорила она, -- и больше я
не хочу лгать. Я осталась бы у тебя и сейчас, но мне не хочется это делать
таким образом. Я не хочу, чтобы у него навсегда осталось в памяти, что я
убежала от него ночью. Он не сделал мне никогда никакого зла. Его вызвали
внезапно, у них на заводе пожар. Но он вернется скоро. Я объяснюсь с ним
завтра утром, скажу, что люблю другого, и навсегда вернусь к тебе. Ответь
мне, ты, может быть, не хочешь этого?
-- Бедная моя, бедная, -- сказал я ей, -- я не допущу, чтобы ты это
сделала. Со мною будет нехорошо, и я не хочу, чтобы ты погибала вместе со
мной.
-- Только эта причина? -- спросила она и приблизила свои глаза к моим.
-- Только эта.
Она страшно оживилась, припала ко мне, обвивая мою шею, и сказала:
-- Я погибаю вместе с тобою. Утром я буду у тебя.
И вот, последнее, что я помню в моей жизни, это -- полоску света из
моей передней, и в этой полосе света развившуюся прядь, ее берет и ее полные
решимости глаза. Еще помню черный силуэт на пороге наружной двери и белый
сверток.
-- Я проводил бы тебя, но я уже не в силах идти один обратно, я боюсь.
-- Не бойся. Потерпи несколько часов. Завтра утром я буду у тебя. --
Это и были ее последние слова в моей жизни.
-- Тсс! -- вдруг сам себя прервал больной и поднял палец, --
беспокойная сегодня лунная ночь.
Он скрылся на балконе. Иван слышал, как проехали колесики по коридору,
кто-то всхлипнул или вскрикнул слабо.
Когда все затихло, гость вернулся и сообщил, что 120-я комната получила
жильца. Привезли кого-то, который просит вернуть ему голову. Оба собеседника
помолчали в тревоге, но, успокоившись, вернулись к прерванному рассказу.
Гость раскрыл было рот, но ночка, точно, была беспокойная. Голоса еще
слышались в коридоре, и гость начал говорить Ивану на ухо так тихо, что то,
что он рассказал, стало известно одному поэту только, за исключением первой
фразы:
-- Через четверть часа после того, как она покинула меня, ко мне в окна
постучали.
То, о чем рассказывал больной на ухо, по-видимому, очень волновало его.
Судороги то и дело проходили по его лицу. В глазах его плавал и метался
страх и ярость. Рассказчик указывал рукою куда-то в сторону луны, которая
давно уже ушла с балкона. Лишь тогда, когда перестали доноситься всякие
звуки извне, гость отодвинулся от Ивана и заговорил погромче.
-- Да, так вот, в половине января, ночью, в том же самом пальто, но с
оборванными пуговицами, я жался от холода в моем дворике. Сзади меня были
сугробы, скрывшие кусты сирени, а впереди меня и внизу -- слабенько
освещенные, закрытые шторами мои оконца, я припал к первому из них и
прислушался -- в комнатах моих играл патефон. Это все, что я расслышал. Но
разглядеть ничего не мог. Постояв немного, я вышел за калитку в переулок. В
нем играла метель. Метнувшаяся мне под ноги собака испугала меня, и я
перебежал от нее на другую сторону. Холод и страх, ставший моим постоянным
спутником, доводили меня до исступления. Идти мне было некуда, и проще
всего, конечно, было бы броситься под трамвай на той улице, в которую
выходил мой переулок. Издали я видел эти наполненные светом, обледеневшие
ящики и слышал их омерзительный скрежет на морозе. Но, дорогой мой сосед,
вся штука заключалась в том, что страх владел каждой клеточкой моего тела. И
так же точно, как собаки, я боялся и трамвая. Да, хуже моей болезни в этом
здании нет, уверяю вас.
-- Но вы же могли дать знать ей, -- сказал Иван, сочувствуя бедному
больному, -- кроме того, ведь у нее же ваши деньги? Ведь она их, конечно,
сохранила?
-- Не сомневайтесь в этом, конечно, сохранила. Но вы, очевидно, не
понимаете меня? Или, вернее, я утратил бывшую у меня некогда способность
описывать что-нибудь. Мне, впрочем, ее не очень жаль, так как она мне не
пригодится больше. Перед нею, -- гость благоговейно посмотрел во тьму ночи,
-- легло бы письмо из сумасшедшего дома. Разве можно посылать письма, имея
такой адрес? Душевнобольной? Вы шутите, мой друг! Нет, сделать ее
несчастной? На это я не способен.
Иван не сумел возразить на это, но молчаливый Иван сочувствовал гостю,
сострадал ему. А тот кивал от муки своих воспоминаний головою в черной
шапочке и говорил так:
-- Бедная женщина. Впрочем, у меня есть надежда, что она забыла меня!
-- Но вы можете выздороветь... -- робко сказал Иван.
-- Я неизлечим, -- спокойно ответил гость, -- когда Стравинский
говорит, что вернет меня к жизни, я ему не верю. Он гуманен и просто хочет
утешить меня. Не отрицаю, впрочем, что мне теперь гораздо лучше. Да, так на
чем, бишь, я остановился? Мороз, эти летящие трамваи. Я знал, что эта
клиника уже открылась, и через весь город пешком пошел в нее. Безумие! За
городом я, наверно, замерз бы, но меня спасла случайность. Что-то сломалось
в грузовике, я подошел к шоферу, это было километрах в четырех за заставой,
и, к моему удивлению, он сжалился надо мной. Машина шла сюда. И он повез
меня. Я отделался тем, что отморозил пальцы на левой ноге. Но это вылечили.
И вот четвертый месяц я здесь. И, знаете ли, нахожу, что здесь очень и очень
неплохо. Не надо задаваться большими планами, дорогой сосед, право! Я вот,
например, хотел объехать весь земной шар. Ну, что же, оказывается, это не
суждено. Я вижу только незначительный кусок этого шара. Думаю, что это не
самое лучшее, что есть на нем, но, повторяю, это не так уж худо. Вот лето
идет к нам, на балконе завьется плющ, как обещает Прасковья Федоровна. Ключи
расширили мои возможности. По ночам будет луна. Ах, она ушла! Свежеет. Ночь
валится за полночь. Мне пора.
-- Скажите мне, а что было дальше с Иешуа и Пилатом, -- попросил Иван,
-- умоляю, я хочу знать.
-- Ах нет, нет, -- болезненно дернувшись, ответил гость, -- я вспомнить
не могу без дрожи мой роман. А ваш знакомый с Патриарших прудов сделал бы
это лучше меня. Спасибо за беседу. До свидания.
И раньше чем Иван опомнился, закрылась решетка с тихим звоном, и гость
скрылся.

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:04, 22.09.2008
Глава 14. Слава петуху!




Не выдержали нервы, как говорится, и Римский не дождался окончания
составления протокола и бежал в свой кабинет. Он сидел за столом и
воспаленными глазами глядел на лежащие перед ним магические червонцы. Ум
финдиректора заходил за разум. Снаружи несся ровный гул. Публика потоками
выливалась из здания Варьете на улицу. До чрезвычайно обострившегося слуха
финдиректора вдруг донеслась отчетливая милицейская трель. Сама по себе она
уж никогда не сулит ничего приятного. А когда она повторилась и к ней на
помощь вступила другая, более властная и продолжительная, а затем
присоединился и явственно слышный гогот, и даже какое-то улюлюкание,
финдиректор сразу понял, что на улице совершилось еще что-то скандальное и
пакостное. И что это, как бы ни хотелось отмахнуться от него, находится в
теснейшей связи с отвратительным сеансом, произведенным черным магом и его
помощниками. Чуткий финдиректор нисколько не ошибся.
Лишь только он глянул в окно, выходящее на Садовую, лицо его
перекосилось, и он не прошептал, а прошипел:
-- Я так и знал!
В ярком свете сильнейших уличных фонарей он увидел на тротуаре внизу
под собой даму в одной сорочке и панталонах фиолетового цвета. На голове у
дамы, правда, была шляпка, а в руках зонтик.
Вокруг этой дамы, находящейся в состоянии полного смятения, то
приседающей, то порывающейся бежать куда-то, волновалась толпа, издавая тот
самый хохот, от которого у финдиректора проходил по спине мороз. Возле дамы
метался какой-то гражданин, сдирающий с себя летнее пальто и от волнения
никак не справляющийся с рукавом, в котором застряла рука.
Крики и ревущий хохот донеслись и из другого места -- именно от левого
подъезда, и, повернув туда голову, Григорий Данилович увидал вторую даму, в
розовом белье. Та прыгнула с мостовой на тротуар, стремясь скрыться в
подъезде, но вытекавшая публика преграждала ей путь, и бедная жертва своего
легкомыслия и страсти к нарядам, обманутая фирмой проклятого Фагота, мечтала
только об одном -- провалиться сквозь землю. Милиционер устремлялся к
несчастной, буравя воздух свистом, а за милиционером поспешали какие-то
развеселые молодые люди в кепках. Они-то и испускали этот самый хохот и
улюлюканье.
Усатый худой лихач подлетел к первой раздетой и с размаху осадил
костлявую разбитую лошадь. Лицо усача радостно ухмылялось.
Римский стукнул себя кулаком по голове, плюнул и отскочил от окна.
Он посидел некоторое время у стола, прислушиваясь к улице. Свист в
разных точках достиг высшей силы, а потом стал спадать. Скандал, к удивлению
Римского, ликвидировался как-то неожиданно быстро.
Настала пора действовать, приходилось пить горькую чашу
ответственности. Аппараты были исправлены во время третьего отделения, надо
было звонить, сообщить о происшедшем, просить помощи, отвираться, валить все
на Лиходеева, выгораживать самого себя и так далее. Тьфу ты дьявол! Два раза
расстроенный директор клал руку на трубку и дважды ее снимал. И вдруг в
мертвой тишине кабинета сам аппарат разразился звоном прямо в лицо
финдиректора, и тот вздрогнул и похолодел. "Однако у меня здорово
расстроились нервы", -- подумал он и поднял трубку. Тотчас же отшатнулся от
нее и стал белее бумаги. Тихий, в то же время вкрадчивый и развратный
женский голос шепнул в трубку:
-- Не звони, Римский, никуда, худо будет.
Трубка тут же опустела. Чувствуя мурашки в спине, финдиректор положил
трубку и оглянулся почему-то на окно за своей спиной. Сквозь редкие и еще
слабо покрытые зеленью ветви клена он увидел луну, бегущую в прозрачном
облачке. Почему-то приковавшись к ветвям, Римский смотрел на них, и чем
больше смотрел, тем сильнее и сильнее его охватывал страх.
Сделав над собою усилие, финдиректор отвернулся наконец от лунного окна
и поднялся. Никакого разговора о том, чтобы звонить, больше и быть не могло,
и теперь финдиректор думал только об одном -- как бы ему поскорее уйти из
театра.
Он прислушался: здание театра молчало. Римский понял, что он давно один
во всем втором этаже, и детский неодолимый страх овладел им при этой мысли.
Он без содрогания не мог подумать о том, что ему придется сейчас идти одному
по пустым коридорам и спускаться по лестнице. Он лихорадочно схватил со
стола гипнотизерские червонцы, спрятал их в портфель и кашлянул, чтобы хоть
чуточку подбодрить себя. Кашель вышел хрипловатым, слабым.
И здесь ему показалось, что из-под двери кабинета потянуло вдруг
гниловатой сыростью. Дрожь прошла по спине финдиректора. А тут еще ударили
неожиданно часы и стали бить полночь. И даже бой вызвал дрожь в
финдиректоре. Но окончательно его сердце упало, когда он услышал, что в
замке двери тихонько поворачивается английский ключ. Вцепившись в портфель
влажными, холодными руками, финдиректор чувствовал, что, если еще немного
продлится этот шорох в скважине, он не выдержит и пронзительно закричит.
Наконец дверь уступила чьим-то усилиям, раскрылась, и в кабинет
бесшумно вошел Варенуха. Римский как стоял, так и сел в кресло, потому что
ноги его подогнулись. Набрав воздуху в грудь, он улыбнулся как бы
заискивающей улыбкой и тихо молвил:
-- Боже, как ты меня испугал!
Да, это внезапное появление могло испугать кого угодно, и тем не менее
в то же время оно являлось большою радостью. Высунулся хоть один кончик в
этом запутанном деле.
-- Ну, говори скорей! Ну! Ну! -- прохрипел Римский, цепляясь за этот
кончик, -- что все это значит?
-- Прости, пожалуйста, -- глухим голосом отозвался вошедший, закрывая
дверь, -- я думал, что ты уже ушел.
И Варенуха, не снимая кепки, прошел к креслу и сел по другую сторону
стола.
Надо сказать, что в ответе Варенухи обозначилась легонькая странность,
которая сразу кольнула финдиректора, в чувствительности своей могущего
поспорить с сейсмографом любой из лучших станций мира. Как же так? Зачем же
Варенуха шел в кабинет финдиректора, ежели полагал, что его там нету? Ведь у
него есть свой кабинет. Это -- раз. А второе: из какого бы входа Варенуха ни
вошел в здание, он неизбежно должен был встретить одного из ночных дежурных,
а тем всем было объявлено, что Григорий Данилович на некоторое время
задержится в своем кабинете.
Но долго по поводу этой странности финдиректор не стал размышлять. Не
до того было.
-- Почему ты не позвонил? Что означает вся эта петрушка с Ялтой?
-- Ну, то, что я и говорил, -- причмокнув, как будто его беспокоил
больной зуб, ответил администратор, -- нашли его в трактире в Пушкине.

-- Как в Пушкине?! Это под Москвой? А телеграмма из Ялты?
-- Какая там, к черту, Ялта! Напоил пушкинского телеграфиста, и начали
оба безобразничать, в том числе посылать телеграммы с пометкой "Ялта".
-- Ага... Ага... Ну ладно, ладно... -- не проговорил, а как бы пропел
Римский. Глаза его засветились желтеньким светом. В голове сложилась
праздничная картина снятия Степы с работы. Освобождение! Долгожданное
освобождение финдиректора от этого бедствия в лице Лиходеева! А может Степан
Богданович добьется чего-нибудь и похуже снятия... -- Подробности! -- сказал
Римский, стукнув пресс-папье по столу.
И Варенуха начал рассказывать подробности. Лишь только он явился туда,
куда был отправлен финдиректором, его немедленно приняли и выслушали
внимательнейшим образом. Никто, конечно, и мысли не допустил о том, что
Степа может быть в Ялте. Все сейчас же согласились с предположением
Варенухи, что Лиходеев, конечно, в пушкинской "Ялте".
-- Где же он сейчас? -- перебил администратора взволнованный
финдиректор.
-- Ну, где ж ему быть, -- ответил, криво ухмыльнувшись, администратор,
-- натурально, в вытрезвителе.
-- Ну, ну! Ай, спасибо!
А Варенуха продолжал свое повествование. И чем больше он повествовал,
тем ярче перед финдиректором разворачивалась длиннейшая цепь Лиходеевских
хамств и безобразий, и всякое последующее звено в этой цепи было хуже
предыдущего. Чего стоила хотя бы пьяная пляска в обнимку с телеграфистом на
лужайке перед пушкинским телеграфом под звуки какой-то праздношатающейся
гармоники! Гонка за какими-то гражданками, визжащими от ужаса! Попытка
подраться с буфетчиком в самой "Ялте"! Разбрасывание зеленого лука по полу
той же "Ялты". Разбитие восьми бутылок белого сухого "Ай-Даниля". Поломка
счетчика у шофера такси, не пожелавшего подать Степе машину. Угроза
арестовать граждан, пытавшихся прекратить Степины паскудства. Словом, темный
ужас.
Степа был широко известен в театральных кругах Москвы, и все знали, что
человек этот -- не подарочек. Но все-таки то, что рассказывал администратор
про него, даже и для Степы было чересчур. Да, чересчур. Даже очень
чересчур...
Колючие глаза Римского через стол врезались в лицо администратора, и
чем дальше тот говорил, тем мрачнее становились эти глаза. Чем жизненнее и
красочнее становились те гнусные подробности, которыми уснащал свою повесть
администратор... тем менее верил рассказчику финдиректор. Когда же Варенуха
сообщил, что Степа распоясался до того, что пытался оказать сопротивление
тем, кто приехал за ним, чтобы вернуть его в Москву, финдиректор уже твердо
знал, что все, что рассказывает ему вернувшийся в полночь администратор, все
-- ложь! Ложь от первого до последнего слова.
Варенуха не ездил в Пушкино, и самого Степы в Пушкине тоже не было. Не
было пьяного телеграфиста, не было разбитого стекла в трактире, Степу не
вязали веревками... -- ничего этого не было.
Лишь только финдиректор утвердился в мысли, что администратор ему лжет,
страх пополз по его телу, начиная с ног, и дважды опять-таки почудилось
финдиректору, что потянуло по полу гнилой малярийной сыростью. Ни на
мгновение не сводя глаз с администратора, как-то странно корчившегося в
кресле, все время стремящегося не выходить из-под голубой тени настольной
лампы, как-то удивительно прикрывавшегося якобы от мешающего ему света
лампочки газетой, -- финдиректор думал только об одном, что же значит все
это? Зачем так нагло лжет ему в пустынном и молчащем здании слишком поздно
вернувшийся к нему администратор? И сознание опасности, неизвестной, но
грозной опасности, начало томить душу финдиректора. Делая вид, что не
замечает уверток администратора и фокусов его с газетой, финдиректор
рассматривал его лицо, почти уже не слушая того, что плел Варенуха. Было
кое-что, что представлялось еще более необъяснимым, чем неизвестно зачем
выдуманный клеветнический рассказ о похождениях в Пушкине, и это что-то было
изменением во внешности и в манерах администратора.
Как тот ни натягивал утиный козырек кепки на глаза, чтобы бросить тень
на лицо, как ни вертел газетным листом, -- финдиректору удалось рассмотреть
громадный синяк с правой стороны лица у самого носа. Кроме того,
полнокровный обычно администратор был теперь бледен меловой нездоровою
бледностью, а на шее у него в душную ночь зачем-то было наверчено старенькое
полосатое кашне. Если же к этому прибавить появившуюся у администратора за
время его отсутствия отвратительную манеру присасывать и причмокивать,
резкое изменение голоса, ставшего глухим и грубым, вороватость и трусливость
в глазах, -- можно было смело сказать, что Иван Савельевич Варенуха стал
неузнаваем.
Что-то еще жгуче беспокоило финдиректора, но что именно, он не мог
понять, как ни напрягал воспаленный мозг, сколько ни всматривался в
Варенуху. Одно он мог утверждать, что было что-то невиданное, неестественное
в этом соединении администратора с хорошо знакомым креслом.
-- Ну, одолели наконец, погрузили в машину, -- гудел Варенуха,
выглядывая из-за листа и ладонью прикрывая синяк.
Римский вдруг протянул руку и как бы машинально ладонью, в то же время
поигрывая пальцами по столу, нажал пуговку электрического звонка и обмер.
В пустом здании непременно был бы слышен резкий сигнал. Но сигнала не
последовало, и пуговка безжизненно погрузилась в доску стола. Пуговка была
мертва, звонок испорчен.
Хитрость финдиректора не ускользнула от Варенухи, который спросил,
передернувшись, причем в глазах его мелькнул явно злобный огонь:
-- Ты чего звонишь?
-- Машинально, -- глухо ответил финдиректор, отдернул руку и, в свою
очередь, нетвердым голосом спросил: -- Что это у тебя на лице?
-- Машину занесло, ударился об ручку двери, -- ответил Варенуха, отводя
глаза.
"Лжет!" -- воскликнул мысленно финдиректор. И тут вдруг его глаза
округлились и стали совершенно безумными, и он уставился в спинку кресла.
Сзади кресла, на полу, лежали две перекрещенные тени, одна погуще и
почернее, другая слабая и серая. Отчетливо была видна на полу теневая спинка
кресла и его заостренные ножки, но над спинкою на полу не было теневой
головы Варенухи, равно как под ножками не было ног администратора.
"Он не отбрасывает тени!" -- отчаянно мысленно вскричал Римский. Его
ударила дрожь.
Варенуха воровато оглянулся, следуя безумному взору Римского, за спинку
кресла и понял, что он открыт.
Он поднялся с кресла (то же сделал и финдиректор) и отступил от стола
на шаг, сжимая в руках портфель.
-- Догадался, проклятый! Всегда был смышлен, -- злобно ухмыльнувшись
совершенно в лицо финдиректору, проговорил Варенуха, неожиданно отпрыгнул от
кресла к двери и быстро двинул вниз пуговку английского замка. Финдиректор
отчаянно оглянулся, отступая к окну, ведущему в сад, и в этом окне,
заливаемом луною, увидел прильнувшее к стеклу лицо голой девицы и ее голую
руку, просунувшуюся в форточку и старающуюся открыть нижнюю задвижку.
Верхняя уже была открыта.
Римскому показалось, что свет в настольной лампе гаснет и что
письменный стол наклоняется. Римского окатило ледяной волной, но, к счастью
для себя, он превозмог себя и не упал. Остатка сил хватило на то, чтобы
шепнуть, но не крикнуть:
-- Помогите...
Варенуха, карауля дверь, подпрыгивал возле нее, подолгу застревая в
воздухе и качаясь в нем. Скрюченными пальцами он махал в сторону Римского,
шипел и чмокал, подмигивая девице в окне.
Та заспешила, всунула рыжую голову в форточку, вытянула сколько могла
руку, ногтями начала царапать нижний шпингалет и потрясать раму. Рука ее
стала удлиняться, как резиновая, и покрылась трупной зеленью. Наконец
зеленые пальцы мертвой обхватили головку шпингалета, повернули ее, и рама
стала открываться. Римский слабо вскрикнул, прислонился к стене и портфель
выставил вперед, как щит. Он понимал, что пришла его гибель.
Рама широко распахнулась, но вместо ночной свежести и аромата лип в
комнату ворвался запах погреба. Покойница вступила на подоконник. Римский
отчетливо видел пятна тления на ее груди.
И в это время радостный неожиданный крик петуха долетел из сада, из
того низкого здания за тиром, где содержались птицы, участвовавшие в
программах. Горластый дрессированный петух трубил, возвещая, что к Москве с
востока катится рассвет.
Дикая ярость исказила лицо девицы, она испустила хриплое ругательство,
а Варенуха у дверей взвизгнул и обрушился из воздуха на пол.
Крик петуха повторился, девица щелкнула зубами, и рыжие ее волосы
поднялись дыбом. С третьим криком петуха она повернулась и вылетела вон. И
вслед за нею, подпрыгнув и вытянувшись горизонтально в воздухе, напоминая
летящего купидона, выплыл медленно в окно через письменный стол Варенуха.
Седой как снег, без единого черного волоса старик, который недавно еще
был Римским, подбежал к двери, отстегнул пуговку, открыл дверь и кинулся
бежать по темному коридору. У поворота на лестницу он, стеная от страха,
нащупал выключатель, и лестница осветилась. На лестнице трясущийся, дрожащий
старик упал, потому что ему показалось, что на него сверху мягко обрушился
Варенуха.
Сбежав вниз, Римский увидел дежурного, заснувшего на стуле у кассы в
вестибюле. Римский пробрался мимо него на цыпочках и выскользнул в главную
дверь. На улице ему стало несколько легче. Он настолько пришел в себя, что,
хватаясь за голову, сумел сообразить, что шляпа его осталась в кабинете.
Само собой разумеется, что за нею он не вернулся, а, задыхаясь, побежал
через широкую улицу на противоположный угол у кинотеатра, возле которого
маячил красноватый тусклый огонек. Через минуту он был уже возле него. Никто
не успел перехватить машину.
-- К курьерскому ленинградскому, дам на чай, -- тяжело дыша и держась
за сердце, проговорил старик.
-- В гараж еду, -- с ненавистью ответил шофер и отвернулся.
Тогда Римский расстегнул портфель, вытащил оттуда пятьдесят рублей и
протянул их сквозь открытое переднее окно шоферу.
Через несколько мгновений дребезжащая машина, как вихрь, летела по
кольцу Садовой. Седока трепало на сиденье, и в осколке зеркала, повешенного
перед шофером, Римский видел то радостные глаза шофера, то безумные свои.
Выскочив из машины перед зданием вокзала, Римский крикнул первому
попавшемуся человеку в белом фартуке и с бляхой:
-- Первую категорию, один, тридцать дам, -- комкая, он вынимал из
портфеля червонцы, -- нет первой -- вторую, если нету -- бери жесткий.
Человек с бляхой, оглядываясь на светящиеся часы, рвал из рук Римского
червонцы.
Через пять минут из-под стеклянного купола вокзала исчез курьерский и
начисто пропал в темноте. С ним вместе пропал и Римский.

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:06, 22.09.2008
Глава 15. Сон Никанора Ивановича




Нетрудно догадаться, что толстяк с багровой физиономией, которого
поместили в клинике в комнате N 119, был Никанор Иванович Босой.
Попал он, однако, к профессору Стравинскому не сразу, а предварительно
побывав в другом месте.
От другого этого места у Никанора Ивановича осталось в воспоминании
мало чего. Помнился только письменный стол, шкаф и диван.
Там с Никанором Ивановичем, у которого перед глазами как-то мутилось от
приливов крови и душевного возбуждения, вступили в разговор, но разговор
вышел какой-то странный, путаный, а вернее сказать, совсем не вышел.
Первый же вопрос, который был задан Никанору Ивановичу, был таков:
-- Вы Никанор Иванович Босой, председатель домкома номер триста два-бис
по Садовой?
На это Никанор Иванович, рассмеявшись страшным смехом, ответил
буквально так:
-- Я Никанор, конечно, Никанор! Но какой же я к шуту председатель!
-- То есть как? -- спросили у Никанора Ивановича, прищуриваясь.

-- А так, -- ответил он, -- что ежели я председатель, то я сразу должен
был установить, что он нечистая сила! А то что же это? Пенсне треснуло...
весь в рванине... Какой же он может быть переводчик у иностранца!
-- Про кого говорите? -- спросили у Никанора Ивановича.
-- Коровьев! -- вскричал Никанор Иванович, -- в пятидесятой квартире у
нас засел! Пишите: Коровьев. Его немедленно надо изловить! Пишите: шестое
парадное, там он.
-- Откуда валюту взял? -- задушевно спросили у Никанора Ивановича.
-- Бог истинный, бог всемогущий, -- заговорил Никанор Иванович, -- все
видит, а мне туда и дорога. В руках никогда не держал и не подозревал, какая
такая валюта! Господь меня наказует за скверну мою, -- с чувством продолжал
Никанор Иванович, то застегивая рубашку, то расстегивая, то крестясь, --
брал! Брал, но брал нашими советскими! Прописывал за деньги, не спорю,
бывало. Хорош и наш секретарь Пролежнев, тоже хорош! Прямо скажем, все воры
в домоуправлении. Но валюты я не брал!
На просьбу не валять дурака, а рассказывать, как попали доллары в
вентиляцию, Никанор Иванович стал на колени и качнулся, раскрывая рот, как
бы желая проглотить паркетную шашку.
-- Желаете, -- промычал он, -- землю буду есть, что не брал? А Коровьев
-- он черт.
Всякому терпенью положен предел, и за столом уже повысили голос,
намекнули Никанору Ивановичу, что ему пора заговорить на человеческом языке.
Тут комнату с этим самым диваном огласил дикий рев Никанора Ивановича,
вскочившего с колен:
-- Вон он! Вон он за шкафом! Вот ухмыляется! И пенсне его... Держите
его! Окропить помещение!
Кровь отлила от лица Никанора Ивановича, он, дрожа, крестил воздух,
метался к двери и обратно, запел какую-то молитву и, наконец, понес полную
околесицу.
Стало совершенно ясно, что Никанор Иванович ни к каким разговорам не
пригоден. Его вывели, поместили в отдельной комнате, где он несколько поутих
и только молился и всхлипывал.
На Садовую, конечно, съездили и в квартире N 50 побывали. Но никакого
Коровьева там не нашли, и никакого Коровьева никто в доме не знал и не
видел. Квартира, занимаемая покойным Берлиозом и уехавшим в Ялту Лиходеевым,
была совершенно пуста, и в кабинете мирно висели никем не поврежденные
сургучные печати на шкафах. С тем и уехали с Садовой, причем с уехавшими
отбыл растерянный и подавленный секретарь домоуправления Пролежнев.
Вечером Никанор Иванович был доставлен в клинику Стравинского. Там он
повел себя настолько беспокойно, что ему пришлось сделать впрыскивание по
рецепту Стравинского, и лишь после полуночи Никанор Иванович уснул в 119-й
комнате, изредка издавая тяжелое страдальческое мычание. Но чем далее, тем
легче становился его сон. Он перестал ворочаться и стонать, задышал легко и
ровно, и его оставили одного.
Тогда Никанора Ивановича посетило сновидение, в основе которого,
несомненно, были его сегодняшние переживания. Началось с того, что Никанору
Ивановичу привиделось, будто бы какие-то люди с золотыми трубами в руках
подводят его, и очень торжественно, к большим лакированным дверям. У этих
дверей спутники сыграли будто бы туш Никанору Ивановичу, а затем гулкий бас
с небес весело сказал:
-- Добро пожаловать, Никанор Иванович! Сдавайте валюту.
Удивившись крайне, Никанор Иванович увидел над собой черный
громкоговоритель.
Затем он почему-то очутился в театральном зале, где под золоченым
потолком сияли хрустальные люстры, а на стенах кенкеты. Все было как
следует, как в небольшом по размерам, но богатом театре. Имелась сцена,
задернутая бархатным занавесом, по темно-вишневому фону усеянным, как
звездочками, изображениями золотых увеличенных десяток, суфлерская будка и
даже публика.
Удивило Никанора Ивановича то, что вся эта публика была одного пола --
мужского, и вся почему-то с бородами. Кроме того, поражало, что в
театральном зале не было стульев, и вся эта публика сидела на полу,
великолепно натертом и скользком.
Конфузясь в новом и большом обществе, Никанор Иванович, помявшись
некоторое время, последовал общему примеру и уселся на паркет по-турецки,
примостившись между каким-то рыжим здоровяком-бородачом и другим, бледным и
сильно заросшим гражданином. Никто из сидящих не обратил внимания на
новоприбывшего зрителя.
Тут послышался мягкий звон колокольчика, свет в зале потух, занавесь
разошлась, и обнаружилась освещенная сцена с креслом, столиком, на котором
был золотой колокольчик, и с глухим черным бархатным задником.
Из кулис тут вышел артист в смокинге, гладко выбритый и причесанный на
пробор, молодой и с очень приятными чертами лица. Публика в зале оживилась,
и все повернулись к сцене. Артист подошел к будке и потер руки.
-- Сидите? -- спросил он мягким баритоном и улыбнулся залу.
-- Сидим, сидим, -- хором ответили ему из зала тенора и басы.
-- Гм... -- заговорил задумчиво артист, -- и как вам не надоест, я не
понимаю? Все люди как люди, ходят сейчас по улицам, наслаждаются весенним
солнцем и теплом, а вы здесь на полу торчите в душном зале! Неужто уж
программа такая интересная? Впрочем, что кому нравится, -- философски
закончил артист.
Затем он переменил и тембр голоса, и интонации и весело и звучно
объявил:
-- Итак, следующим номером нашей программы -- Никанор Иванович Босой,
председатель домового комитета и заведующий диетической столовкой. Попросим
Никанора Ивановича!
Дружный аплодисмент был ответом артисту. Удивленный Никанор Иванович
вытаращил глаза, а конферансье, закрывшись рукою от света рампы, нашел его
взором среди сидящих и ласково поманил его пальцем на сцену. И Никанор
Иванович, не помня как, оказался на сцене.
В глаза ему снизу и спереди ударил свет цветных ламп, отчего сразу
провалился в темноту зал с публикой.
-- Ну-с, Никанор Иванович, покажите нам пример, -- задушевно заговорил
молодой артист, -- и сдавайте валюту.
Наступила тишина. Никанор Иванович перевел дух и тихо заговорил:
-- Богом клянусь, что...
Но не успел он выговорить эти слова, как весь зал разразился криками
негодования. Никанор Иванович растерялся и умолк.
-- Насколько я понял вас, -- заговорил ведущий программу, -- вы хотели
поклясться богом, что у вас нет валюты? -- и он участливо поглядел на
Никанора Ивановича.
-- Так точно, нету, -- ответил Никанор Иванович.
-- Так, -- отозвался артист, -- а простите за нескромность: откуда же
взялись четыреста долларов, обнаруженные в уборной той квартиры,
единственным обитателем коей являетесь вы с вашей супругой?
-- Волшебные! -- явно иронически сказал кто-то в темном зале.
-- Так точно, волшебные, -- робко ответил Никанор Иванович по
неопределенному адресу, не то артисту, не то в темный зал, и пояснил: --
Нечистая сила, клетчатый переводчик подбросил.
И опять негодующе взревел зал. Когда же настала тишина, артист сказал:
-- Вот какие басни Лафонтена приходится мне выслушивать! Подбросили
четыреста долларов! Вот вы: все вы здесь валютчики! Обращаюсь к вам как к
специалистам -- мыслимое ли это дело?
-- Мы не валютчики, -- раздались отдельные обиженные голоса в зале, --
но дело это немыслимое.
-- Целиком присоединяюсь, -- твердо сказал артист, -- и спрошу вас: что
могут подбросить?
-- Ребенка! -- крикнул кто-то из зала.
-- Абсолютно верно, -- подтвердил ведущий программу, -- ребенка,
анонимное письмо, прокламацию, адскую машину, мало ли что еще, но четыреста
долларов никто не станет подбрасывать, ибо такого идиота в природе не
имеется, -- и, обратившись к Никанору Ивановичу, артист добавил укоризненно
и печально: -- Огорчили вы меня, Никанор Иванович! А я-то на вас надеялся.
Итак, номер наш не удался.
В зале раздался свист по адресу Никанора Ивановича.
-- Валютчик он! -- выкрикивали в зале, -- из-за таких-то и мы невинно
терпим!
-- Не ругайте его, -- мягко сказал конферансье, -- он раскается. -- И,
обратив к Никанору Ивановичу полные слез голубые глаза, добавил: -- Ну,
идите, Никанор Иванович, на место!
После этого артист позвонил в колокольчик и громко объявил:
-- Антракт, негодяи!
Потрясенный Никанор Иванович, неожиданно для себя ставший участником
какой-то театральной программы, опять оказался на своем месте на полу. Тут
ему приснилось, что зал погрузился в полную тьму и что на стенах выскочили
красные горящие слова: "Сдавайте валюту!" Потом опять раскрылся занавес, и
конферансье пригласил:
-- Попрошу на сцену Сергея Герардовича Дунчиля.
Дунчиль оказался благообразным, но сильно запущенным мужчиной лет
пятидесяти.
-- Сергей Герардович, -- обратился к нему конферансье, -- вот уже
полтора месяца вы сидите здесь, упорно отказываясь сдать оставшуюся у вас
валюту, в то время как страна нуждается в ней, а вам она совершенно ни к
чему, а вы все-таки упорствуете. Вы -- человек интеллигентный, прекрасно все
это понимаете и все же не хотите пойти мне навстречу.
-- К сожалению, ничего сделать не могу, так как валюты у меня больше
нет, -- спокойно ответил Дунчиль.
-- Так нет ли, по крайней мере, бриллиантов? -- спросил артист.

-- И бриллиантов нет.
Артист повесил голову и задумался, а потом хлопнул в ладоши. Из кулисы
вышла на сцену средних лет дама, одетая по моде, то есть в пальто без
воротника и в крошечной шляпке. Дама имела встревоженный вид, а Дунчиль
поглядел на нее, не шевельнув бровью.
-- Кто эта дама? -- спросил ведущий программу у Дунчиля.
-- Это моя жена, -- с достоинством ответил Дунчиль и посмотрел на
длинную шею дамы с некоторым отвращением.
-- Мы потревожили вас, мадам Дунчиль, -- отнесся к даме конферансье, --
вот по какому поводу: мы хотели вас спросить, есть ли еще у вашего супруга
валюта?
-- Он тогда все сдал, -- волнуясь, ответила мадам Дунчиль.
-- Так, -- сказал артист, -- ну, что же, раз так, то так. Если все
сдал, то нам надлежит немедленно расстаться с Сергеем Герардовичем, что же
поделаешь! Если угодно, вы можете покинуть театр, Сергей Герардович, -- и
артист сделал царственный жест.
Дунчиль спокойно и с достоинством повернулся и пошел к кулисе.
-- Одну минуточку! -- остановил его конферансье, -- позвольте мне на
прощанье показать вам еще один номер из нашей программы, -- и опять хлопнул
в ладоши.
Черный задний занавес раздвинулся, и на сцену вышла юная красавица в
бальном платье, держащая в руках золотой подносик, на котором лежала толстая
пачка, перевязанная конфетной лентой, и бриллиантовое колье, от которого во
все стороны отскакивали синие, желтые и красные огни.
Дунчиль отступил на шаг, и лицо его покрылось бледностью. Зал замер.
-- Восемнадцать тысяч долларов и колье в сорок тысяч золотом, --
торжественно объявил артист, -- хранил Сергей Герардович в городе Харькове в
квартире своей любовницы Иды Геркулановны Ворс, которую мы имеем
удовольствие видеть перед собою и которая любезно помогла обнаружить эти
бесценные, но бесцельные в руках частного лица сокровища. Большое спасибо,
Ида Геркулановна.
Красавица, улыбнувшись, сверкнула зубами, и мохнатые ее ресницы
дрогнули.
-- А под вашею полною достоинства личиною, -- отнесся артист к Дунчилю,
-- скрывается жадный паук и поразительный охмуряло и врун. Вы извели всех за
полтора месяца своим тупым упрямством. Ступайте же теперь домой, и пусть тот
ад, который устроит вам ваша супруга, будет вам наказанием.
Дунчиль качнулся и, кажется, хотел повалиться, но чьи-то участливые
руки подхватили его. Тут рухнул передний занавес и скрыл всех бывших на
сцене.
Бешеные рукоплескания потрясли зал до того, что Никанору Ивановичу
показалось, будто в люстрах запрыгали огни. А когда передний черный занавес
ушел вверх, на сцене уже никого не было, кроме одинокого артиста. Он сорвал
второй залп рукоплесканий, раскланялся и заговорил:
-- В лице этого Дунчиля перед вами выступил в нашей программе типичный
осел. Ведь я же имел удовольствие говорить вчера, что тайное хранение валюты
является бессмыслицей. Использовать ее никто не может ни при каких
обстоятельствах, уверяю вас. Возьмем хотя бы этого Дунчиля. Он получает
великолепное жалованье и ни в чем не нуждается. У него прекрасная квартира,
жена и красавица любовница. Так нет же, вместо того, чтобы жить тихо и
мирно, без всяких неприятностей, сдав валюту и камни, этот корыстный болван
добился все-таки того, что разоблачен при всех и на закуску нажил крупнейшую
семейную неприятность. Итак, кто сдает? Нет желающих? В таком случае
следующим номером нашей программы -- известный драматический талант, артист
Куролесов Савва Потапович, специально приглашенный, исполнит отрывок из
"Скупого рыцаря" поэта Пушкина.
Обещанный Куролесов не замедлил появиться на сцене и оказался рослым и
мясистым бритым мужчиной во фраке и белом галстуке.
Без всяких предисловий он скроил мрачное лицо, сдвинул брови и
заговорил ненатуральным голосом, косясь на золотой колокольчик:
-- Как молодой повеса ждет свиданья с какой-нибудь развратницей
лукавой...
И Куролесов рассказал о себе много нехорошего. Никанор Иванович слышал,
как Куролесов признавался в том, что какая-то несчастная вдова, воя, стояла
перед ним на коленях под дождем, но не тронула черствого сердца артиста.
Никанор Иванович до своего сна совершенно не знал произведений поэта
Пушкина, но самого его знал прекрасно и ежедневно по нескольку раз
произносил фразы вроде: "А за квартиру Пушкин платить будет?" Или "Лампочку
на лестнице, стало быть, Пушкин вывинтил?", "Нефть, стало быть, Пушкин
покупать будет?"
Теперь, познакомившись с одним из его произведений, Никанор Иванович
загрустил, представил себе женщину на коленях, с сиротами, под дождем, и
невольно подумал: "А тип все-таки этот Куролесов!"
А тот, все повышая голос, продолжал каяться и окончательно запутал
Никанора Ивановича, потому что вдруг стал обращаться к кому-то, кого на
сцене не было, и за этого отсутствующего сам же себе и отвечал, причем
называл себя то "государем", то "бароном", то "отцом", то "сыном", то на
"вы", то на "ты".
Никанор Иванович понял только одно, что помер артист злою смертью,
прокричав: "Ключи! Ключи мои!" -- повалившись после этого на пол, хрипя и
осторожно срывая с себя галстух.
Умерев, Куролесов поднялся, отряхнул пыль с фрачных брюк, поклонился,
улыбнувшись фальшивой улыбкой, и удалился при жидких аплодисментах. А
конферансье заговорил так:
-- Мы прослушали с вами в замечательном исполнении Саввы Потаповича
"Скупого рыцаря". Этот рыцарь надеялся, что резвые нимфы сбегутся к нему и
произойдет еще многое приятное в том же духе. Но, как видите, ничего этого
не случилось, никакие нимфы не сбежались к нему, и музы ему дань не
принесли, и чертогов он никаких не воздвиг, а, наоборот, кончил очень
скверно, помер к чертовой матери от удара на своем сундуке с валютой и
камнями. Предупреждаю вас, что и с вами случится что-нибудь в этом роде,
если только не хуже, ежели вы не сдадите валюту!
Поэзия ли Пушкина произвела такое впечатление или прозаическая речь
конферансье, но только вдруг из зала раздался застенчивый голос:
-- Я сдаю валюту.
-- Милости прошу на сцену! -- вежливо пригласил конферансье,
всматриваясь в темный зал.
И на сцене оказался маленького роста белокурый гражданин, судя по лицу,
не брившийся около трех недель.
-- Виноват, как ваша фамилия? -- осведомился конферансье.
-- Канавкин Николай, -- застенчиво отозвался появившийся.
-- А! Очень приятно, гражданин Канавкин, итак?
-- Сдаю, -- тихо сказал Канавкин.
-- Сколько?
-- Тысячу долларов и двадцать золотых десяток.
-- Браво! Все, что есть?
Ведущий программу уставился прямо в глаза Канавкину, и Никанору
Ивановичу даже показалось, что из этих глаз брызнули лучи, пронизывающие
Канавкина насквозь, как бы рентгеновские лучи. В зале перестали дышать.
-- Верю! -- наконец воскликнул артист и погасил свой взор, -- верю! Эти
глаза не лгут. Ведь сколько же раз я говорил вам, что основная ваша ошибка
заключается в том, что вы недооцениваете значения человеческих глаз.
Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза -- никогда! Вам задают
внезапный вопрос, вы даже не вздрагиваете, в одну секунду овладеваете собой
и знаете, что нужно сказать, чтобы укрыть истину, и весьма убедительно
говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнется, но, увы,
встревоженная вопросом истина со дна души на мгновение прыгает в глаза, и
все кончено. Она замечена, а вы пойманы!
Произнеся, и с большим жаром, эту очень убедительную речь, артист
ласково осведомился у Канавкина:
-- Где же спрятаны?
-- У тетки моей, Пороховниковой, на Пречистенке...
-- А! Это... постойте... это у Клавдии Ильиничны, что ли?
-- Да.
-- Ах да, да, да! Маленький особнячок? Напротив еще палисадничек? Как
же, знаю, знаю! А куда ж вы их там засунули?
-- В погребе, в коробке из-под Эйнема...
Артист всплеснул руками.
-- Видали вы что-нибудь подобное? -- вскричал он огорченно. -- Да ведь
они ж там заплесневеют, отсыреют! Ну мыслимо ли таким людям доверить валюту?
А? Чисто как дети, ей-богу!
Канавкин и сам понял, что нагрубил и проштрафился, и повесил свою
хохлатую голову.
-- Деньги, -- продолжал артист, -- должны храниться в госбанке, в
специальных сухих и хорошо охраняемых помещениях, а отнюдь не в теткином
погребе, где их могут, в частности, попортить крысы! Право, стыдно,
Канавкин! Ведь вы же взрослый человек.
Канавкин уже не знал, куда и деваться, и только колупал пальцем борт
своего пиджачка.
-- Ну ладно, -- смягчился артист, -- кто старое помянет... -- И вдруг
добавил неожиданно: -- Да, кстати: за одним разом чтобы, чтоб машину зря не
гонять... у тетки этой самой ведь тоже есть? А?
Канавкин, никак не ожидавший такого оборота дела, дрогнул, и в театре
наступило молчание.
-- Э, Канавкин, -- укоризненно-ласково сказал конферансье, -- а я-то
еще похвалил его! На-те, взял да и засбоил ни с того ни с сего! Нелепо это,
Канавкин! Ведь я только что говорил про глаза. Ведь видно, что у тетки есть.
Ну, чего вы нас зря терзаете?
-- Есть! -- залихватски крикнул Канавкин.
-- Браво! -- крикнул конферансье.
-- Браво! -- страшно взревел зал.
Когда утихло, конферансье поздравил Канавкина, пожал ему руку,
предложил отвезти в город в машине домой, и в этой же машине приказал
кому-то в кулисах заехать за теткой и просить ее пожаловать в женский театр
на программу.
-- Да, я хотел спросить, -- тетка не говорила, где свои прячет? --
осведомился конферансье, любезно предлагая Канавкину папиросу и зажженную
спичку. Тот, закуривая, усмехнулся как-то тоскливо.
-- Верю, верю, -- вздохнув, отозвался артист, -- эта сквалыга не то что
племяннику -- черту не скажет этого. Ну, что же, попробуем пробудить в ней
человеческие чувства. Быть может, еще не все струны сгнили в ее ростовщичьей
душонке. Всего доброго, Канавкин!
И счастливый Канавкин уехал. Артист осведомился, нет ли еще желающих
сдать валюту, но получил в ответ молчание.
-- Чудаки, ей-богу! -- пожав плечами, проговорил артист, и занавес
скрыл его.
Лампы погасли, некоторое время была тьма, и издалека в ней слышался
нервный тенор, который пел:
"Там груды золота лежат и мне они принадлежат!"
Потом откуда-то издалека дважды донесся аплодисмент.
-- В женском театре дамочка какая-то сдает, -- неожиданно проговорил
рыжий бородатый сосед Никанора Ивановича и, вздохнув, прибавил: -- Эх, кабы
не гуси мои! У меня, милый человек, бойцовые гуси в Лианозове. Подохнут они,
боюсь, без меня. Птица боевая, нежная, она требует ухода... Эх, кабы не
гуси! Пушкиным-то меня не удивишь, -- и он опять завздыхал.
Тут зал осветился ярко, и Никанору Ивановичу стало сниться, что из всех
дверей в него посыпались повара в белых колпаках и с разливными ложками в
руках. Поварята втащили в зал чан с супом и лоток с нарезанным черным
хлебом. Зрители оживились. Веселые повара шныряли между театралами,
разливали суп в миски и раздавали хлеб.
-- Обедайте, ребята, -- кричали повара, -- и сдавайте валюту! Чего вам
зря здесь сидеть? Охота была эту баланду хлебать. Поехал домой, выпил как
следует, закусил, хорошо!
-- Ну, чего ты, например, засел здесь, отец? -- обратился
непосредственно к Никанору Ивановичу толстый с малиновой шеей повар,
протягивая ему миску, в которой в жидкости одиноко плавал капустный лист.
-- Нету! Нету! Нету у меня! -- страшным голосом прокричал Никанор
Иванович, -- понимаешь, нету!
-- Нету? -- грозным басом взревел повар, -- нету? -- женским ласковым
голосом спросил он, -- нету, нету, -- успокоительно забормотал он,
превращаясь в фельдшерицу Прасковью Федоровну.
Та ласково трясла стонущего во сне Никанора Ивановича за плечо. Тогда
растаяли повара и развалился театр с занавесом. Никанор Иванович сквозь
слезы разглядел свою комнату в лечебнице и двух в белых халатах, но отнюдь
не развязных поваров, сующихся к людям со своими советами, а доктора и все
ту же Прасковью Федоровну, держащую в руках не миску, а тарелочку, накрытую
марлей, с лежащим на ней шприцем.
-- Ведь это что же, -- горько говорил Никанор Иванович, пока ему делали
укол, -- нету у меня и нету! Пусть Пушкин им сдает валюту. Нету!
-- Нету, нету, -- успокаивала добросердечная Прасковья Федоровна, -- а
на нет и суда нет.
Никанору Ивановичу полегчало после впрыскивания, и он заснул без всяких
сновидений.
Но благодаря его выкрикам тревога передалась в 120-ю комнату, где
больной проснулся и стал искать свою голову, и в 118-ю, где забеспокоился
неизвестный мастер и в тоске заломил руки, глядя на луну, вспоминая горькую,
последнюю в жизни осеннюю ночь, полоску света из-под двери в подвале и
развившиеся волосы.
Из 118-й комнаты тревога по балкону перелетела к Ивану, и он проснулся
и заплакал.
Но врач быстро успокоил всех встревоженных, скорбных главою, и они
стали засыпать. Позднее всех забылся Иван, когда над рекой уже светало.
После лекарства, напоившего все его тело, успокоение пришло к нему, как
волна, накрывшая его. Тело его облегчилось, а голову обдувала теплым
ветерком дрема. Он заснул, и последнее, что он слышал наяву, было
предрассветное щебетание птиц в лесу. Но они вскоре умолкли, и ему стало
сниться, что солнце уже снижалось над Лысой Горой, и была эта гора оцеплена
двойным оцеплением...

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:09, 22.09.2008
Глава 16. Казнь




Солнце уже снижалось над Лысой Горой, и была эта гора оцеплена двойным
оцеплением.
Та кавалерийская ала, что перерезала прокуратору путь около полудня,
рысью вышла к Хевровским воротам города. Путь для нее уже был приготовлен.
Пехотинцы каппадокийской когорты отдавили в стороны скопища людей, мулов и
верблюдов, и ала, рыся и поднимая до неба белые столбы пыли, вышла на
перекресток, где сходились две дороги: южная, ведущая в Вифлеем, и
северо-западная -- в Яффу. Ала понеслась по северо-западной дороге. Те же
каппадокийцы были рассыпаны по краям дороги, и заблаговременно они согнали с
нее в стороны все караваны, спешившие на праздник в Ершалаим. Толпы
богомольцев стояли за каппадокийцами, покинув свои временные полосатые
шатры, раскинутые прямо на траве. Пройдя около километра, ала обогнала
вторую когорту молниеносного легиона и первая подошла, покрыв еще километр,
к подножию Лысой Горы. Здесь она спешилась. Командир рассыпал алу на взводы,
и они оцепили все подножие невысокого холма, оставив свободным только один
подъем на него с Яффской дороги.
Через некоторое время за алой подошла к холму вторая когорта, поднялась
на один ярус выше и венцом опоясала гору.
Наконец подошла кентурия под командой Марка Крысобоя. Она шла,
растянутая двумя цепями по краям дороги, а между этими цепями, под конвоем
тайной стражи, ехали в повозке трое осужденных с белыми досками на шее, на
каждой из которых было написано "Разбойник и мятежник" на двух языках --
арамейском и греческом. За повозкой осужденных двигались другие, нагруженные
свежеотесанными столбами с перекладинами, веревками, лопатами, ведрами и
топорами. На этих повозках ехали шесть палачей. За ними верхом ехали
кентурион Марк, начальник храмовой стражи в Ершалаиме и тот самый человек в
капюшоне, с которым Пилат имел мимолетное совещание в затемненной комнате во
дворце. Замыкалась процессия солдатской цепью, а за нею уже шло около двух
тысяч любопытных, не испугавшихся адской жары и желавших присутствовать при
интересном зрелище.
К этим любопытным из города присоединились теперь любопытные
богомольцы, которых беспрепятственно пропускали в хвост процессии. Под
тонкие выкрики глашатаев, сопровождавших колонну и кричавших то, что около
полудня прокричал Пилат, она втянулась на лысую гору.
Ала пропустила всех во второй ярус, а вторая кентурия пропустила наверх
только тех, кто имел отношение к казни, а затем, быстро маневрируя, рассеяла
толпу вокруг всего холма, так что та оказалась между пехотным оцеплением
вверху и кавалерийским внизу. Теперь она могла видеть казнь сквозь неплотную
цепь пехотинцев.
Итак, прошло со времени подъема процессии на гору более трех часов, и
солнце уже снижалось над Лысой Горой, но жар еще был невыносим, и солдаты в
обоих оцеплениях страдали от него, томились от скуки и в душе проклинали
трех разбойников, искренне желая им скорейшей смерти.
Маленький командир алы со взмокшим лбом и в темной от пота на спине
белой рубахе, находившийся внизу холма у открытого подъема, то и дело
подходил к кожаному ведру в первом взводе, черпал из него пригоршнями воду,
пил и мочил свой тюрбан. Получив от этого некоторое облегчение, он отходил и
вновь начинал мерить взад и вперед пыльную дорогу, ведущую на вершину.
Длинный меч его стучал по кожаному шнурованному сапогу. Командир желал
показать своим кавалеристам пример выносливости, но, жалея солдат, разрешил
им из пик, воткнутых в землю, устроить пирамиды и набросить на них белые
плащи. Под этими шалашами и скрывались от безжалостного солнца сирийцы.
Ведра пустели быстро, и кавалеристы из разных взводов по очереди
отправлялись за водой в балку под горой, где в жидкой тени тощих тутовых
деревьев доживал свои дни на этой дьявольской жаре мутноватый ручей. Тут же
стояли, ловя нестойкую тень, и скучали коноводы, державшие присмиревших
лошадей.
Томление солдат и брань их по адресу разбойников были понятны. Опасения
прокуратора насчет беспорядков, которые могли произойти во время казни в
ненавидимом им городе Ершалаиме, к счастью, не оправдались. И когда побежал
четвертый час казни, между двумя цепями, верхней пехотой и кавалерией у
подножия, не осталось, вопреки всем ожиданиям, ни одного человека. Солнце
сожгло толпу и погнало ее обратно в Ершалаим. За цепью двух римских кентурий
оказались только две неизвестно кому принадлежащие и зачем-то попавшие на
холм собаки. Но и их сморила жара, и они легли, высунув языки, тяжело дыша и
не обращая никакого внимания на зеленоспинных ящериц, единственных существ,
не боящихся солнца и шныряющих меж раскаленными камнями и какими-то
вьющимися по земле растениями с большими колючками.
Никто не сделал попытки отбивать осужденных ни в самом Ершалаиме,
наводненном войсками, ни здесь, на оцепленном холме, и толпа вернулась в
город, ибо, действительно, ровно ничего интересного не было в этой казни, а
там в городе уже шли приготовления к наступающему вечером великому празднику
пасхи.
Римская пехота во втором ярусе страдала еще больше кавалеристов.
Кентурион Крысобой единственно что разрешил солдатам -- это снять шлемы и
накрыться белыми повязками, смоченными водой, но держал солдат стоя и с
копьями в руках. Сам он в такой же повязке, но не смоченной, а сухой,
расхаживал невдалеке от группы палачей, не сняв даже со своей рубахи
накладных серебряных львиных морд, не сняв поножей, меча и ножа. Солнце било
прямо в кентуриона, не причиняя ему никакого вреда, и на львиные морды
нельзя было взглянуть, глаза выедал ослепительный блеск как бы вскипавшего
на солнце серебра.
На изуродованном лице Крысобоя не выражалось ни утомления, ни
неудовольствия, и казалось, что великан кентурион в силах ходить так весь
день, всю ночь и еще день, -- словом, столько, сколько будет надо. Все так
же ходить, наложив руки на тяжелый с медными бляхами пояс, все так же сурово
поглядывая то на столбы с казненными, то на солдат в цепи, все так же
равнодушно отбрасывая носком мохнатого сапога попадающиеся ему под ноги
выбеленные временем человеческие кости или мелкие кремни.
Тот человек в капюшоне поместился недалеко от столбов на трехногом
табурете и сидел в благодушной неподвижности, изредка, впрочем, от скуки
прутиком расковыривая песок.
То, что было сказано о том, что за цепью легионеров не было ни одного
человека, не совсем верно. Один-то человек был, но просто не всем он был
виден. Он поместился не на той стороне, где был открыт подъем на гору и с
которой было удобнее всего видеть казнь, а в стороне северной, там, где холм
был не отлог и доступен, а неровен, где были и провалы и щели, там, где,
уцепившись в расщелине за проклятую небом безводную землю, пыталось жить
больное фиговое деревцо.
Именно под ним, вовсе не дающим никакой тени, и утвердился этот
единственный зритель, а не участник казни, и сидел на камне с самого начала,
то есть вот уже четвертый час. Да, для того чтобы видеть казнь, он выбрал не
лучшую, а худшую позицию. Но все-таки и с нее столбы были видны, видны были
за цепью и два сверкающие пятна на груди кентуриона, а этого, по-видимому,
для человека, явно желавшего остаться мало замеченным и никем не тревожимым,
было совершенно достаточно.
Но часа четыре тому назад, при начале казни, этот человек вел себя
совершенно не так и очень мог быть замечен, отчего, вероятно, он и переменил
теперь свое поведение и уединился.
Тогда, лишь только процессия вошла на самый верх за цепь, он и появился
впервые и притом как человек явно опоздавший. Он тяжело дышал и не шел, а
бежал на холм, толкался и, увидев, что перед ним, как и перед всеми другими,
сомкнулась цепь, сделал наивную попытку, притворившись, что не понимает
раздраженных окриков, прорваться между солдатами к самому месту казни, где
уже снимали осужденных с повозки. За это он получил тяжелый удар тупым
концом копья в грудь и отскочил от солдат, вскрикнув, но не от боли, а от
отчаяния. Ударившего легионера он окинул мутным и совершенно равнодушным ко
всему взором, как человек, не чувствительный к физической боли.
Кашляя и задыхаясь, держась за грудь, он обежал кругом холма, стремясь
на северной стороне найти какую-нибудь щель в цепи, где можно было бы
проскользнуть. Но было уже поздно. Кольцо сомкнулось. И человек с искаженным
от горя лицом вынужден был отказаться от своих попыток прорваться к
повозкам, с которых уже сняли столбы. Эти попытки не к чему не привели бы,
кроме того, что он был бы схвачен, а быть задержанным в этот день никоим
образом не входило в его план.
И вот он ушел в сторону к расщелине, где было спокойнее и никто ему не
мешал.
Теперь, сидя на камне, этот чернобородый, с гноящимися от солнца и
бессонницы глазами человек тосковал. Он то вздыхал, открывая свой
истасканный в скитаниях, из голубого превратившийся в грязно-серый таллиф, и
обнажал ушибленную копьем грудь, по которой стекал грязный пот, то в
невыносимой муке поднимал глаза в небо, следя за тремя стервятниками, давно
уже плававшими в вышине большими кругами в предчувствии скорого пира, то
вперял безнадежный взор в желтую землю и видел на ней полуразрушенный
собачий череп и бегающих вокруг него ящериц.
Мучения человека были настолько велики, что по временам он заговаривал
сам с собой.
-- О, я глупец! -- бормотал он, раскачиваясь на камне в душевной боли и
ногтями царапая смуглую грудь, -- глупец, неразумная женщина, трус! Падаль
я, а не человек!
Он умолкал, поникал головой, потом, напившись из деревянной фляги
теплой воды, оживал вновь и хватался то за нож, спрятанный под таллифом на
груди, то за кусок пергамента, лежащий перед ним на камне рядом с палочкой и
пузырьком с тушью.
На этом пергаменте уже были набросаны записи:
"Бегут минуты, и я, Левий Матвей, нахожусь на Лысой Горе, а смерти все
нет!"
Далее:
"Солнце склоняется, а смерти нет".
Теперь Левий Матвей безнадежно записал острой палочкой так:
"Бог! За что гневаешься на него? Пошли ему смерть".
Записав это, он болезненно всхлипнул и опять ногтями изранил свою
грудь.
Причина отчаяния Левия заключалась в той страшной неудаче, что постигла
Иешуа и его, и, кроме того, в той тяжкой ошибке, которую он, Левий, по его
мнению, совершил. Позавчера днем Иешуа и Левий находились в Вифании под
Ершалаимом, где гостили у одного огородника, которому чрезвычайно
понравились проповеди Иешуа. Все утро оба гостя проработали на огороде,
помогая хозяину, а к вечеру собирались идти по холодку в Ершалаим. Но Иешуа
почему-то заспешил, сказал, что у него в городе неотложное дело, и ушел
около полудня один. Вот в этом-то и заключалась первая ошибка Левия Матвея.
Зачем, зачем он отпустил его одного!
Вечером Матвею идти в Ершалаим не пришлось. Какая-то неожиданная и
ужасная хворь поразила его. Его затрясло, тело его наполнилось огнем, он
стал стучать зубами и поминутно просить пить. Никуда идти он не мог. Он
повалился на попону в сарае огородника и провалялся на ней до рассвета
пятницы, когда болезнь так же неожиданно отпустила Левия, как и напала на
него. Хоть он был еще слаб и ноги его дрожали, он, томимый каким-то
предчувствием беды, распростился с хозяином и отправился в Ершалаим. Там он
узнал, что предчувствие его не обмануло. Беда случилась. Левий был в толпе и
слышал, как прокуратор объявил приговор.
Когда осужденных повели на гору, Левий Матвей бежал рядом с цепью в
толпе любопытных, стараясь каким-нибудь образом незаметно дать знать Иешуа
хотя бы уж то, что он, Левий, здесь, с ним, что он не бросил его на
последнем пути и что он молится о том, чтобы смерть Иешуа постигла как можно
скорее. Но Иешуа, смотрящий вдаль, туда, куда его увозили, конечно, Левия не
видал.
И вот, когда процессия прошла около полуверсты по дороге, Матвея,
которого толкали в толпе у самой цепи, осенила простая и гениальная мысль, и
тотчас же, по своей горячности, он осыпал себя проклятиями за то, что она не
пришла ему раньше. Солдаты шли не тесною цепью. Между ними были промежутки.
При большой ловкости и очень точном расчете можно было, согнувшись,
проскочить между двумя легионерами, дорваться до повозки и вскочить на нее.
Тогда Иешуа спасен от мучений.
Одного мгновения достаточно, чтобы ударить Иешуа ножом в спину, крикнув
ему: "Иешуа! Я спасаю тебя и ухожу вместе с тобой! Я, Матвей, твой верный и
единственный ученик!"
А если бы бог благословил еще одним свободным мгновением, можно было бы
успеть заколоться и самому, избежав смерти на столбе. Впрочем, последнее
мало интересовало Левия, бывшего сборщика податей. Ему было безразлично, как
погибать. Он хотел одного, чтобы Иешуа, не сделавший никому в жизни ни
малейшего зла, избежал бы истязаний.
План был очень хорош, но дело заключалось в том, что у Левия ножа с
собою не было. Не было у него и ни одной монеты денег.
В бешенстве на себя, Левий выбрался из толпы и побежал обратно в город.
В горящей его голове прыгала только одна горячечная мысль о том, как сейчас
же, каким угодно способом, достать в городе нож и успеть догнать процессию.
Он добежал до городских ворот, лавируя в толчее всасывавшихся в город
караванов, и увидел на левой руке у себя раскрытую дверь лавчонки, где
продавали хлеб. Тяжело дыша после бега по раскаленной дороге, Левий овладел
собой, очень степенно вошел в лавчонку, приветствовал хозяйку, стоявшую за
прилавком, попросил ее снять с полки верхний каравай, который почему-то ему
понравился больше других, и, когда та повернулась, молча и быстро взял с
прилавка то, чего лучше и быть не может, -- отточенный, как бритва, длинный
хлебный нож, и тотчас кинулся из лавки вон. Через несколько минут он вновь
был на Яффской дороге. Но процессии уже не было видно. Он побежал. По
временам ему приходилось валиться прямо в пыль и лежать неподвижно, чтобы
отдышаться. И так он лежал, поражая проезжающих на мулах и шедших пешком в
Ершалаим людей. Он лежал, слушая, как колотится его сердце не только в
груди, но и в голове и в ушах. Отдышавшись немного, он вскакивал и продолжал
бежать, но все медленнее и медленнее. Когда он наконец увидал пылящую вдали
длинную процессию, она была уже у подножия холма.
-- О, бог... -- простонал Левий, понимая, что он опаздывает. И он
опоздал.
Когда истек четвертый час казни, мучения Левия достигли наивысшей
степени, и он впал в ярость. Поднявшись с камня, он швырнул на землю
бесполезно, как он теперь думал, украденный нож, раздавил флягу ногою, лишив
себя воды, сбросил с головы кефи, вцепился в свои жидкие волосы и стал
проклинать себя.
Он проклинал себя, выкликая бессмысленные слова, рычал и плевался,
поносил своего отца и мать, породивших на свет глупца.
Видя, что клятвы и брань не действуют и ничего от этого на солнцепеке
не меняется, он сжал сухие кулаки, зажмурившись, вознес их к небу, к солнцу,
которое сползало все ниже, удлиняя тени и уходя, чтобы упасть в Средиземное
море, и потребовал у бога немедленного чуда. Он требовал, чтобы бог тотчас
же послал Иешуа смерть.
Открыв глаза, он убедился в том, что на холме все без изменений, за
исключением того, что пылавшие на груди кентуриона пятна потухли. Солнце
посылало лучи в спины казнимых, обращенных лицами к Ершалаиму. Тогда Левий
закричал:
-- Проклинаю тебя, бог!
Осипшим голосом он кричал о том, что убедился в несправедливости бога и
верить ему более не намерен.
-- Ты глух! -- рычал Левий, -- если б ты не был глухим, ты услышал бы
меня и убил его тут же.
Зажмурившись, Левий ждал огня, который упадет на него с неба и поразит
его самого. Этого не случилось, и, не разжимая век, Левий продолжал
выкрикивать язвительные и обидные речи небу. Он кричал о полном своем
разочаровании и о том, что существуют другие боги и религии. Да, другой бог
не допустил бы того, никогда не допустил бы, чтобы человек, подобный Иешуа,
был сжигаем солнцем на столбе.
-- Я ошибался! -- кричал совсем охрипший Левий, -- ты бог зла! Или твои
глаза совсем закрыл дым из курильниц храма, а уши твои перестали что-либо
слышать, кроме трубных звуков священников? Ты не всемогущий бог. Проклинаю
тебя, бог разбойников, их покровитель и душа!
Тут что-то дунуло в лицо бывшему сборщику и что-то зашелестело у него
под ногами. Дунуло еще раз, и тогда, открыв глаза, Левий увидел, что все в
мире, под влиянием ли его проклятий или в силу каких-либо других причин,
изменилось. Солнце исчезло, не дойдя до моря, в котором тонуло ежевечерне.
Поглотив его, по небу с запада поднималась грозно и неуклонно грозовая туча.
Края ее уже вскипали белой пеной, черное дымное брюхо отсвечивало желтым.
Туча ворчала, и из нее время от времени вываливались огненные нити. По
Яффской дороге, по скудной Гионской долине, над шатрами богомольцев, гонимые
внезапно поднявшимся ветром, летели пыльные столбы. Левий умолк, стараясь
сообразить, принесет ли гроза, которая сейчас накроет Ершалаим, какое-либо
изменение в судьбе несчастного Иешуа. И тут же, глядя на нити огня,
раскраивающие тучу, стал просить, чтобы молния ударила в столб Иешуа. В
раскаянии глядя в чистое небо, которое еще не пожрала туча и где стервятники
ложились на крыло, чтобы уходить от грозы, Левий подумал, что безумно
поспешил со своими проклятиями. Теперь бог не послушает его.
Обратив свой взор к подножию холма, Левий приковался к тому месту, где
стоял, рассыпавшись, кавалерийский полк, и увидел, что там произошли
значительные изменения. С высоты Левию удалось хорошо рассмотреть, как
солдаты суетились, выдергивая пики из земли, как набрасывали на себя плащи,
как коноводы бежали к дороге рысцой, ведя на поводу вороных лошадей. Полк
снимался, это было ясно. Левий, защищаясь от бьющей в лицо пыли рукой,
отплевываясь, старался сообразить, что бы это значило, что кавалерия
собирается уходить? Он перевел взгляд повыше и разглядел фигурку в багряной
военной хламиде, поднимающуюся к площадке казни. И тут от предчувствия
радостного конца похолодело сердце бывшего сборщика.
Подымавшийся на гору в пятом часу страданий разбойников был командир
когорты, прискакавший из Ершалаима в сопровождении ординарца. Цепь солдат по
мановению Крысобоя разомкнулась, и кентурион отдал честь трибуну. Тот,
отведя Крысобоя в сторону, что-то прошептал ему. Кентурион вторично отдал
честь и двинулся к группе палачей, сидящих на камнях у подножий столбов.
Трибун же направил свои шаги к тому, кто сидел на трехногом табурете, и
сидящий вежливо поднялся навстречу трибуну. И ему что-то негромко сказал
трибун, и оба они пошли к столбам. К ним присоединился и начальник храмовой
стражи.
Крысобой, брезгливо покосившись на грязные тряпки, бывшие недавно
одеждой преступников, от которой отказались палачи, отозвал двух из них и
приказал:
-- За мною!
С ближайшего столба доносилась хриплая бессмысленная песенка.
Повешенный на нем Гестас к концу третьего часа казни сошел с ума от мух и
солнца и теперь тихо пел что-то про виноград, но головою, покрытой чалмой,
изредка все-таки покачивал, и тогда мухи вяло поднимались с его лица и
возвращались на него опять.
Дисмас на втором столбе страдал более двух других, потому что его не
одолевало забытье, и он качал головой, часто и мерно, то вправо, то влево,
чтобы ухом ударять по плечу.
Счастливее двух других был Иешуа. В первый же час его стали поражать
обмороки, а затем он впал в забытье, повесив голову в размотавшейся чалме.
Мухи и слепни поэтому совершенно облепили его, так что лицо его исчезло под
черной шевелящейся массой. В паху, и на животе, и под мышками сидели жирные
слепни и сосали желтое обнаженное тело.
Повинуясь жестам человека в капюшоне, один из палачей взял копье, а
другой поднес к столбу ведро и губку. Первый из палачей поднял копье и
постучал им сперва по одной, потом по другой руке Иешуа, вытянутым и
привязанным веревками к поперечной перекладине столба. Тело с выпятившимися
ребрами вздрогнуло. Палач провел концом копья по животу. Тогда Иешуа поднял
голову, и мухи с гуденьем снялись, и открылось лицо повешенного, распухшее
от укусов, с заплывшими глазами, неузнаваемое лицо.
Разлепив веки, Га-Ноцри глянул вниз. Глаза его, обычно ясные, теперь
были мутноваты.
-- Га-Ноцри! -- сказал палач.
Га-Ноцри шевельнул вспухшими губами и отозвался хриплым разбойничьим
голосом:
-- Что тебе надо? Зачем подошел ко мне?
-- Пей! -- сказал палач, и пропитанная водою губка на конце копья
поднялась к губам Иешуа. Радость сверкнула у того в глазах, он прильнул к
губке и с жадностью начал впитывать влагу. С соседнего столба донесся голос
Дисмаса:
-- Несправедливость! Я такой же разбойник, как и он.
Дисмас напрягся, но шевельнуться не смог, руки его в трех местах на
перекладине держали веревочные кольца. Он втянул живот, ногтями вцепился в
концы перекладин, голову держал повернутой к столбу Иешуа, злоба пылала в
глазах Дисмаса.
Пыльная туча накрыла площадку, сильно потемнело. Когда пыль унеслась,
кентурион крикнул:
-- Молчать на втором столбе!
Дисмас умолк, Иешуа оторвался от губки и, стараясь, чтобы голос его
звучал ласково и убедительно, и не добившись этого, хрипло попросил палача:
-- Дай попить ему.
Становилось все темнее. Туча залила уже полнеба, стремясь к Ершалаиму,
белые кипящие облака неслись впереди наполненной черной влагой и огнем тучи.
Сверкнуло и ударило над самым холмом. Палач снял губку с копья.
-- Славь великодушного игемона! -- торжественно шепнул он и тихонько
кольнул Иешуа в сердце. Тот дрогнул, шепнул:
-- Игемон...
Кровь побежала по его животу, нижняя челюсть судорожно дрогнула, и
голова его повисла.
При втором громовом ударе палач уже поил Дисмаса и с теми же словами:
-- Славь игемона! -- убил его.
Гестас, лишенный рассудка, испуганно вскрикнул, лишь только палач
оказался около него, но, когда губка коснулась его губ, прорычал что-то и
вцепился в нее зубами. Через несколько секунд обвисло и его тело, сколько
позволяли веревки.
Человек в капюшоне шел по следам палача и кентуриона, а за ним
начальник храмовой стражи. Остановившись у первого столба, человек в
капюшоне внимательно оглядел окровавленного Иешуа, тронул белой рукой ступню
и сказал спутникам:
-- Мертв.
То же повторилось и у двух других столбов.
После этого трибун сделал знак кентуриону и, повернувшись, начал
уходить с вершины вместе с начальником храмовой стражи и человеком в
капюшоне. Настала полутьма, и молнии бороздили черное небо. Из него вдруг
брызнуло огнем, и крик кентуриона: "Снимай цепь!" -- утонул в грохоте.
Счастливые солдаты кинулись бежать с холма, надевая шлемы. Тьма накрыла
Ершалаим.
Ливень хлынул внезапно и застал кентурии на полдороге на холме. Вода
обрушилась так страшно, что, когда солдаты бежали книзу, им вдогонку уже
летели бушующие потоки. Солдаты скользили и падали на размокшей глине, спеша
на ровную дорогу, по которой -- уже чуть видная в пелене воды -- уходила в
Ершалаим до нитки мокрая конница. Через несколько минут в дымном зареве
грозы, воды и огня на холме остался только один человек. Потрясая недаром
украденным ножом, срываясь со скользких уступов, цепляясь за что попало,
иногда ползя на коленях, он стремился к столбам. Он то пропадал в полной
мгле, то вдруг освещался трепещущим светом.
Добравшись до столбов, уже по щиколотку в воде, он содрал с себя
отяжелевший, пропитанный водою таллиф, остался в одной рубахе и припал к
ногам Иешуа. Он перерезал веревки на голенях, поднялся на нижнюю
перекладину, обнял Иешуа и освободил руки от верхних связей. Голое влажное
тело Иешуа обрушилось на Левия и повалило его наземь. Левий тут же хотел
взвалить его на плечи, но какая-то мысль остановила его. Он оставил на земле
в воде тело с запрокинутой головой и разметанными руками и побежал на
разъезжающихся в глиняной жиже ногах к другим столбам. Он перерезал веревки
и на них, и два тела обрушились на землю.
Прошло несколько минут, и на вершине холма остались только эти два тела
и три пустых столба. Вода била и поворачивала эти тела.
Ни Левия, ни тела Иешуа на верху холма в это время уже не было.

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:11, 22.09.2008
Глава 17. Беспокойный день



Утром в пятницу, то есть на другой день после проклятого сеанса, весь
наличный состав служащих Варьете -- бухгалтер Василий Степанович Ласточкин,
два счетовода, три машинистки, обе кассирши, курьеры, капельдинеры и
уборщицы, -- словом, все, кто был в наличности, не находились при деле на
своих местах, а все сидели на подоконниках окон, выходящих на Садовую, и
смотрели на то, что делается под стеною Варьете. Под этой стеной в два ряда
лепилась многотысячная очередь, хвост которой находился на Кудринской
площади. В голове этой очереди стояло примерно два десятка хорошо известных
в театральной Москве барышников.
Очередь держала себя очень взволнованно, привлекала внимание
струившихся мимо граждан и занималась обсуждением зажигательных рассказов о
вчерашнем невиданном сеансе черной магии. Эти же рассказы привели в
величайшее смущение бухгалтера Василия Степановича, который накануне на
спектакле не был. Капельдинеры рассказывали бог знает что, в том числе, как
после, окончания знаменитого сеанса некоторые гражданки в неприличном виде
бегали по улице, и прочее в том же роде. Скромный и тихий Василий Степанович
только моргал глазами, слушая россказни обо всех этих чудесах, и решительно
не знал, что ему предпринять, а между тем предпринимать нужно было что-то, и
именно ему, так как он теперь остался старшим во всей команде Варьете.
К десяти часам утра очередь жаждущих билетов до того вспухла, что о ней
дошли слухи до милиции, и с удивительной быстротой были присланы как пешие,
так и конные наряды, которые эту очередь и привели в некоторый порядок.
Однако и стоящая в порядке змея длиною в километр сама по себе уже
представляла великий соблазн и приводила граждан на Садовой в полное
изумление.
Это было снаружи, а внутри Варьете тоже было очень неладно. С самого
раннего утра начали звонить и звонили непрерывно телефоны в кабинете
Лиходеева, в кабинете Римского, в бухгалтерии, в кассе и в кабинете
Варенухи. Василий Степанович сперва отвечал что-то, отвечала и кассирша,
бормотали что-то в телефон капельдинеры, а потом и вовсе перестали отвечать,
потому что на вопросы, где Лиходеев, Варенуха, Римский, отвечать было
решительно нечего. Сперва пробовали отделаться словами "Лиходеев на
квартире", а из города отвечали, что звонили на квартиру и что квартира
говорит, что Лиходеев в Варьете.
Позвонила взволнованная дама, стала требовать Римского, ей посоветовали
позвонить к жене его, на что трубка, зарыдав, ответила, что она и есть жена
и что Римского нигде нет. Начиналась какая-то чепуха. Уборщица уже всем
рассказала, что, явившись в кабинет финдиректора убирать, увидела, что дверь
настежь, лампы горят, окно в сад разбито, кресло валяется на полу и никого
нету.
В одиннадцатом часу ворвалась в Варьете мадам Римская. Она рыдала и
заламывала руки. Василий Степанович совершенно растерялся и не знал, что ей
посоветовать. А в половине одиннадцатого явилась милиция. Первый же и
совершенно резонный ее вопрос был:
-- Что у вас тут происходит, граждане? В чем дело?
Команда отступила, выставив вперед бледного и взволнованного Василия
Степановича. Пришлось называть вещи своими именами и признаться в том, что
администрация Варьете, в лице директора, финдиректора и администратора,
пропала и находится неизвестно где, что конферансье после вчерашнего сеанса
был отвезен в психиатрическую лечебницу и что, коротко говоря, этот
вчерашний сеанс был прямо скандальным сеансом.
Рыдающую мадам Римскую, сколько можно успокоив, отправили домой и более
всего заинтересовались рассказом уборщицы о том, в каком виде был найден
кабинет финдиректора. Служащих попросили отправиться по своим местам и
заняться делом, и через короткое время в здании Варьете появилось следствие
в сопровождении остроухой, мускулистой, цвета папиросного пепла собаки с
чрезвычайно умными глазами. Среди служащих Варьете тотчас разнеслось
шушуканье о том, что пес -- не кто другой, как знаменитый Тузбубен. И точно,
это был он. Поведение его изумило всех. Лишь только Тузбубен вбежал в
кабинет финдиректора, он зарычал, оскалив чудовищные желтоватые клыки, затем
лег на брюхо и с каким-то выражением тоски и в то же время ярости в глазах
пополз к разбитому окну. Преодолев свой страх, он вдруг вскочил на
подоконник и, задрав острую морду вверх, дико и злобно завыл. Он не хотел
уходить с окна, рычал, и вздрагивал, и порывался спрыгнуть вниз.
Пса вывели из кабинета и пустили его в вестибюль, оттуда он вышел через
парадный вход на улицу и привел следовавших за ним к таксомоторной стоянке.
Возле нее он след, по которому шел, потерял. После этого Тузабубен увезли.
Следствие расположилось в кабинете Варенухи, куда и стало по очереди
вызывать тех служащих Варьете, которые были свидетелями вчерашних
происшествий во время сеанса. Нужно сказать, что следствию на каждом шагу
приходилось преодолевать непредвиденные трудности. Ниточка то и дело рвалась
в руках.
Афиши-то были? Были. Но за ночь их заклеили новыми, и теперь ни одной
нет, хоть убей. Откуда взялся этот маг-то самый? А кто ж его знает. Стало
быть, с ним заключали договор?
-- Надо полагать, -- отвечал взволнованный Василий Степанович.
-- А ежели заключали, так он должен был пройти через бухгалтерию?
-- Всенепременно, -- отвечал, волнуясь, Василий Степанович.
-- Так где же он?
-- Нету, -- отвечал бухгалтер, все более бледнея и разводя руками. И
действительно, ни в папках бухгалтерии, ни у финдиректора, ни у Лиходеева,
ни у Варенухи никаких следов договора нет.
Как фамилия-то этого мага? Василий Степанович не знает, он не был вчера
на сеансе. Капельдинеры не знают, билетная кассирша морщила лоб, морщила,
думала, думала, наконец сказала:
-- Во... Кажись, Воланд.
А может быть, и не Воланд? Может быть, и не Воланд, может быть, Фаланд.
Выяснилось, что в бюро иностранцев ни о каком Воланде, а равно также и
Фаланде, маге, ровно ничего не слыхали.
Курьер Карпов сообщил, что будто бы этот самый маг остановился на
квартире у Лиходеева. На квартире, конечно, тотчас побывали. Никакого мага
там не оказалось. Самого Лиходеева тоже нет. Домработницы Груни нету, и куда
она девалась, никто не знает. Председателя правления Никанора Ивановича
нету, Пролежнева нету!
Выходило что-то совершенно несусветное: пропала вся головка
администрации, вчера был странный скандальный сеанс, а кто его проводил и по
чьему наущению -- неизвестно.
А дело тем временем шло к полудню, когда должна была открыться касса.
Но об этом, конечно, не могло быть и разговора! На дверях Варьете тут же был
вывешен громадный кусок картона с надписью: "Сегодняшний спектакль
отменяется". В очереди началось волнение, начиная с головы ее, но,
поволновавшись, она все-таки стала разрушаться, и через час примерно от нее
на Садовой не осталось и следа. Следствие отбыло для того, чтобы продолжать
свою работу в другом месте, служащих отпустили, оставив только дежурных, и
двери Варьете заперли.
Бухгалтеру Василию Степановичу предстояло срочно выполнить две задачи.
Во-первых, съездить в комиссию зрелищ и увеселений облегченного типа с
докладом о вчерашних происшествиях, а во-вторых, побывать в финзрелищном
секторе для того, чтобы сдать вчерашнюю кассу -- 21711 рублей.
Аккуратный и исполнительный Василий Степанович упаковал деньги в
газетную бумагу, бечевкой перекрестил пакет, уложил его в портфель и,
прекрасно зная инструкцию, направился, конечно, не к автобусу или трамваю, а
к таксомоторной стоянке.
Лишь только шоферы трех машин увидели пассажира, спешашего на стоянку с
туго набитым портфелем, как все трое из-под носа у него уехали пустыми,
почему-то при этом злобно оглядываясь.
Пораженный этим обстоятельством бухгалтер долгое время стоял столбом,
соображая, что бы это значило.
Минуты через три подкатила пустая машина, и лицо шофера сразу
перекосилось, лишь только он увидел пассажира.
-- Свободна машина? -- изумленно кашлянув, спросил Василий Степанович.
-- Деньги покажите, -- со злобой ответил шофер, не глядя на пассажира.
Все более поражаясь, бухгалтер, зажав драгоценный портфель под мышкой,
вытащил из бумажника червонец и показал его шоферу.
-- Не поеду! -- кратко сказал тот.
-- Я извиняюсь... -- начал было бухгалтер, но шофер его перебил:
-- Трешки есть?
Совершенно сбитый с толку бухгалтер вынул из бумажника две трешки и
показал шоферу.
-- Садитесь, -- крикнул тот и хлопнул по флажку счетчика так, что чуть
не сломал его. -- Поехали.
-- Сдачи, что ли, нету? -- робко спросил бухгалтер.
-- Полный карман сдачи! -- заорал шофер, и в зеркальце отразились его
наливающиеся кровью глаза, -- третий случай со мной сегодня. Да и с другими
то же было. Дает какой-то сукин сын червонец, я ему сдачи -- четыре
пятьдесят... Вылез, сволочь! Минут через пять смотрю: вместо червонца
бумажка с нарзанной бутылки! -- тут шофер произнес несколько непечатных
слов. -- Другой -- за Зубовской. Червонец. Даю сдачи три рубля. Ушел! Я
полез в кошелек, а оттуда пчела -- тяп за палец! Ах ты!.. -- шофер опять
вклеил непечатные слова, -- а червонца нету. Вчера в этом Варьете
(непечатные слова) какая-то гадюка -- фокусник сеанс с червонцами сделал
(непечатные слова).
Бухгалтер обомлел, съежился и сделал такой вид, как будто и самое слово
"Варьете" он слышит впервые, а сам подумал: "Ну и ну!.."
Приехав куда нужно, расплатившись благополучно, бухгалтер вошел в
здание и устремился по коридору туда, где находился кабинет заведующего, и
уже по дороге понял, что попал не вовремя. Какая-то суматоха царила в
канцелярии зрелищной комиссии. Мимо бухгалтера пробежала курьерша со
сбившимся на затылок платочком и вытаращенными глазами.
-- Нету, нету, нету, милые мои! -- кричала она, обращаясь неизвестно к
кому, -- пиджак и штаны тут, а в пиджаке ничего нету!
Она скрылась в какой-то двери, и тут же за ней послышались звуки битья
посуды. Из секретарской комнаты выбежал знакомый бухгалтеру заведующий
первым сектором комиссии, но был в таком состоянии, что бухгалтера не узнал,
и скрылся бесследно.
Потрясенный всем этим бухгалтер дошел до секретарской комнаты,
являвшейся преддверием кабинета председателя комиссии, и здесь окончательно
поразился.
Из-за закрытой двери кабинета доносился грозный голос, несомненно
пренадлежащий Прохору Петровичу -- председателю комиссии. "Распекает, что
ли, кого?" -- подумал смятенный бухгалтер и, оглянувшись, увидел другое: в
кожаном кресле, закинув голову на спинку, безудержно рыдая, с мокрым платком
в руке, лежала, вытянув ноги почти до середины секретарской, личный
секретарь Прохора Петровича -- красавица Анна Ричардовна.
Весь подбородок Анны Ричардовна был вымазан губной помадой, а по
персиковым щекам ползли с ресниц потоки раскисшей краски.
Увидев, что кто-то вошел, Анна Ричардовна вскочила, кинулась к
бухгалтеру, вцепилась в лацканы его пиджака, стала трясти бухгалтера и
кричать:
-- Слава богу! Нашелся хоть один храбрый! Все разбежались, все предали!
Идемте, идемте к нему, я не знаю, что делать! -- И, продолжая рыдать, она
потащила бухгалтера в кабинет.
Попав в кабинет, бухгалтер первым долгом уронил портфель, и все мысли в
его голове перевернулись кверху ногами. И надо сказать, было от чего.





За огромным письменным столом с массивной чернильницей сидел пустой
костюм и не обмакнутым в чернила сухим пером водил по бумаге. Костюм был при
галстуке, из кармашка костюма торчало самопишущее перо, но над воротником не
было ни шеи, ни головы, равно как из манжет не выглядывали кисти рук. Костюм
был погружен в работу и совершенно не замечал той кутерьмы, что царила
кругом. Услыхав, что кто-то вошел, костюм откинулся в кресле, и над
воротником прозвучал хорошо знакомый бухгалтеру голос Прохора Петровича:
-- В чем дело? Ведь на дверях же написано, что я не принимаю.
Красавица секретарь взвизгнула и, ломая руки, вскричала:
-- Вы видите? Видите?! Нету его! Нету! Верните его, верните!
Тут в дверь кабинета кто-то сунулся, охнул и вылетел вон. Бухгалтер
почувствовал, что ноги его задрожали, и сел на краешек стула, но не забыл
поднять портфель. Анна Ричардовна прыгала вокруг бухгалтера, терзая его
пиджак, и вскрикивала:
-- Я всегда, всегда останавливала его, когда он чертыхался! Вот и
дочертыхался, -- тут красавица подбежала к письменному столу и музыкальным
нежным голосом, немного гнусавым после плача, воскликнула:
-- Проша! где вы?
-- Кто вам тут "Проша"? -- осведомился надменно костюм, еще глубже
заваливаясь в кресле.
-- Не узнает! Меня не узнает! Вы понимаете? -- взрыдала секретарь.
-- Попрошу не рыдать в кабинете! -- уже злясь, сказал вспыльчивый
костюм в полоску и рукавом подтянул к себе свежую пачку бумаг, с явной целью
поставить на них резолюцию.
-- Нет, не могу видеть этого, нет, не могу! -- закричала Анна
Ричардовна и выбежала в секретарскую, а за нею как пуля вылетел и бухгалтер.
-- Вообразите, сижу, -- рассказывала, трясясь от волнения, Анна
Ричардовна, снова вцепившись в рукав бухгалтера, -- и входит кот. Черный,
здоровый, как бегемот. Я, конечно, кричу ему "брысь!". Он -- вон, а вместо
него входит толстяк, тоже с какой-то кошачьей мордой, и говорит: ""Это что
же вы, гражданка, посетителям "брысь" кричите?" И прямо шасть к Прохору
Петровичу, я, конечно, за ним, кричу: "Вы с ума сошли?" А он, наглец, прямо
к Прохору Петровичу и садится против него в кресло! Ну, тот... Он --
добрейшей души человек, но нервный. Вспылил! Не спорю. Нервозный человек,
работает как вол, -- вспылил. "Вы чего, говорит, без доклада влезаете?" А
тот нахал, вообразите, развалился в кресле и говорит, улыбаясь: "А я,
говорит, с вами по дельцу пришел потолковать". Прохор Петрович вспылил
опять-таки: "Я занят!" А тот, подумайте только, отвечает: "Ничем вы не
заняты..." А? Ну, тут уж, конечно, терпение Прохора Петровича лопнуло, и он
вскричал: "Да что ж это такое? Вывести его вон, черти б меня взяли!" А тот,
вообразите, улыбнулся и говорит: "Черти чтоб взяли? А что ж, это можно!" И,
трах, я не успела вскрикнуть, смотрю: нету этого с кошачьей мордой и си...
сидит... костюм... Геее! -- распялив совершенно потерявший всякие очертания
рот, завыла Анна Ричардовна.
Подавившись рыданием, она перевела дух, но понесла что-то уж совсем
несообразное:
-- И пишет, пишет, пишет! С ума сойти! По телефону говорит! Костюм! Все
разбежались, как зайцы!
Бухгалтер только стоял и трясся. Но тут судьба его выручила. В
секретарскую спокойной деловой походкой входила милиция в составе двух
человек. Увидев их, красавица зарыдала еще пуще, тыча рукою в дверь
кабинета.
-- Давайте не будем рыдать, гражданка, -- спокойно сказал первый, а
бухгалтер, чувствуя, что он здесь совершенно лишний, выскочил из
секретарской и через минуту был уже на свежем воздухе. В голове у него был
какой-то сквозняк, гудело, как в трубе, и в этом гудении слышались клочки
капельдинерских рассказов о вчерашнем коте, который принимал участие в
сеансе. "Э-ге-ге? Да уж не наш ли это котик?"
Не добившись толку в комиссии, добросовестный Василий Степанович решил
побывать в филиале ее, помещавшемся в Ваганьковском переулке. И чтобы
успокоить себя немного, проделал путь до филиала пешком.
Городской зрелищный филиал помещался в облупленном от времени особняке
в глубине двора и знаменит был своими порфировыми колоннами в вестибюле.
Но не колонны поражали в этот день посетителей филиала, а то, что
происходило под ними.
Несколько посетителей стояли в оцепенении и глядели на плачущую
барышню, сидевшую за столиком, на котором лежала специальная зрелищная
литература, продаваемая барышней. В данный момент барышня никому ничего не
предлагала из этой литературы и на участливые вопросы только отмахивалась, а
в это время и сверху, и снизу, и с боков, из всех отделов филиала сыпался
телефонный звон, по крайней мере, двадцати надрывавшихся аппаратов.
Поплакав, барышня вдруг вздрогнула, истерически крикнула:
-- Вот опять! -- и неожиданно запела дрожащим сопрано:


Славное море священный Байкал...


Курьер, показавшийся на лестнице, погрозил кому-то кулаком и запел
вместе с барышней незвучным, тусклым баритоном:


Славен корабль, омулевая бочка!..


К голосу курьера присоединились дальние голоса, хор начал разрастаться,
и, наконец, песня загремела во всех углах филиала. В ближайшей комнате N 6,
где помещался счетно-проверочный отдел, особенно выделялась чья-то мощная с
хрипотцой октава. Аккомпанировал хору усиливающийся треск телефонных
аппаратов.


Гей, Баргузин... пошевеливай вал!.. --
орал курьер на лестнице.

Слезы текли по лицу девицы, она пыталась стиснуть зубы, но рот ее
раскрывался сам собою, и она пела на октаву выше курьера:


Молодцу быть недалечко!


Поражало безмолвных посетителей филиала то, что хористы, рассеянные в
разных местах, пели очень складно, как будто весь хор стоял, не спуская глаз
с невидимого дирижера.
Прохожие в Ваганьковском останавливались у решетки двора, удивляясь
веселью, царящему в филиале.
Как только первый куплет пришел к концу, пение стихло внезапно,
опять-таки как бы по жезлу дирижера. Курьер тихо выругался и скрылся. Тут
открылись парадные двери, и в них появился гражданин в летнем пальто, из-под
которого торчали полы белого халата, а с ним милиционер.
-- Примите меры, доктор, умоляю, -- истерически крикнула девица.
На лестницу выбежал секретарь филиала и, видимо, сгорая от стыда и
смущения, заговорил, заикаясь:
-- Видите ли, доктор, у нас случай массового какого-то гипноза... Так
вот, необходимо... -- он не докончил фразы, стал давиться словами и вдруг
запел тенором:


Шилка и Нерчинск...


-- Дурак! -- успела выкрикнуть девица, но не объяснила, кого ругает, а
вместо этого вывела насильственную руладу и сама запела про Шилку и
Нерчинск.
-- Держите себя в руках! Перестаньте петь! -- обратился доктор к
секретарю.
По всему было видно, что секретарь и сам бы отдал что угодно, чтобы
перестать петь, да перестать-то он не мог и вместе с хором донес до слуха
прохожих в переулке весть о том, что в дебрях его не тронул прожорливый
зверь и пуля стрелков не догнала!
Лишь только куплет кончился, девица первая получила порцию валерианки
от врача, а затем он побежал за секретарем к другим -- поить и их.
-- Простите, гражданочка, -- вдруг обратился Василий Степанович к
девице, -- кот к вам черный не заходил?
-- Какой там кот? -- в злобе закричала девица, -- осел у нас в филиале
сидит, осел! -- и, прибавив к этому: -- Пусть слышит! Я все расскажу, --
действительно рассказала о том, что случилось.
Оказалось, что заведующий городским филиалом, "вконец разваливши
облегченные развлечения" (по словам девицы), страдал манией организации
всякого рода кружков.
-- Очки втирал начальству! -- орала девица.
В течение года заведующий успел организовать кружок по изучению
Лермонтова, шахматно-шашечный, пинг-понга и кружок верховой езды. К лету
угрожал организацией кружка гребли на пресных водах и кружка альпинистов.
И вот сегодня, в обеденный перерыв, входит он, заведующий...
-- И ведет под руку какого-то сукина сына, -- рассказывала девица, --
неизвестно откуда взявшегося, в клетчатых брючонках, в треснутом пенсне и...
рожа совершенно невозможная!
И тут же, по рассказу девицы, отрекомендовал его всем обедавшим в
столовой филиала как видного специалиста по организации хоровых кружков.
Лица будущих альпинистов помрачнели, но заведующий тут же призвал всех
к бодрости, а специалист и пошутил, и поострил, и клятвенно заверил, что
времени пение берет самую малость, а пользы от этого пения, между прочим,
целый вагон.
Ну, конечно, как сообщила девица, первыми выскочили Фанов и Косарчук,
известнейшие филиальские подхалимы, и объявили, что записываются. Тут
остальные служащие убедились, что пения не миновать, пришлось записываться и
им в кружок. Петь решили в обеденном перерыве, так как все остальное время
было занято Лермонтовым и шашками. Заведующий, чтобы подать пример, объявил,
что у него тенор, и далее все пошло, как в скверном сне. Клетчатый
специалист-хормейстер проорал:
-- До-ми-соль-до! -- вытащил наиболее застенчивых из-за шкафов, где они
пытались спастись от пения, Косарчуку сказал, что у него абсолютный слух,
заныл, заскулил, просил уважить старого регента-певуна, стучал камертоном по
пальцам, умоляя грянуть "Славное море".
Грянули. И славно грянули. Клетчатый, действительно, понимал свое дело.
Допели первый куплет. Тут регент извинился, сказал: "Я на минутку" -- и...
изчез. Думали, что он действительно вернется через минутку. Но прошло и
десять минут, а его нету. Радость охватила филиальцев -- сбежал.
И вдруг как-то сами собой запели второй куплет, всех повел за собой
Косарчук, у которого, может быть, и не было абсолютного слуха, но был
довольно приятный высокий тенор. Спели. Регента нету! Двинулись по своим
местам, но не успели сесть, как, против своего желания, запели. Остановить,
-- но не тут-то было. Помолчат минуты три и опять грянут. Помолчат --
грянут! Тут сообразили, что беда. Заведующий заперся у себя в кабинете от
сраму.
Тут девицын рассказ прервался. Ничего валерианка не помогла.
Через четверть часа к решетке в Ваганьковском подъехали три грузовика,
и на них погрузился весь состав филиала во главе с заведующим.
Лишь только первый грузовик, качнувшись в воротах, выехал в переулок,
служащие, стоящие на платформе и держащие друг друга за плечи, раскрыли рты,
и весь переулок огласился популярной песней. Второй грузовик подхватил, а за
ним и третий. Так и поехали. Прохожие, бегущие по своим делам, бросали на
грузовики лишь беглый взгляд, ничуть не удивляясь и полагая, что это
экскурсия едет за город. Ехали, действительно, за город, но только не на
экскурсию, а в клинику профессора Стравинского.
Через полчаса совсем потерявший голову бухгалтер добрался до
финзрелищного сектора, надеясь наконец избавиться от казенных денег. Уже
ученый опытом, он прежде всего осторожно заглянул в продолговатый зал, где
за матовыми стеклами с золотыми надписями сидели служащие. Никаких признаков
тревоги или безобразия бухгалтер здесь не обнаружил. Было тихо, как и
полагается в приличном учреждении.
Василий Степанович всунул голову в то окошечко, над которым было
написано: "Прием сумм", -- поздоровался с каким-то незнакомым ему служащим и
вежливо попросил приходный ордерок.
-- А вам зачем? -- спросил служащий в окошечке.
Бухгалтер изумился.
-- Хочу сдать сумму. Я из Варьете.
-- Одну минутку, -- ответил служащий и мгновенно закрыл сеткой дыру в
стекле.
"Странно!" -- подумал бухгалтер. Изумление его было совершенно
естественно. Впервые в жизни он встретился с таким обстоятельством. Всем
известно, как трудно получить деньги; к этому всегда могут найтись
препятствия. Но в тридцатилетней практике бухгалтера не было случая, чтобы
кто-нибудь, будь то юридическое или частное лицо, затруднялся бы принять
деньги.
Но наконец сеточка отодвинулась, и бухгалтер опять прильнул к окошечку.
-- А у вас много ли? -- спросил служащий.
-- Двадцать одна тысяча семьсот одиннадцать рублей.
-- Ого! -- почему-то иронически ответил служащий и протянул бухгалтеру
зеленый листок.
Хорошо зная форму, бухгалтер мигом заполнил его и начал развязывать
веревочку на пакете. Когда он распаковал свой груз, в глазах у него
зарябило, он что-то промычал болезненно.
Перед глазами его замелькали иностранные деньги. Тут были пачки
канадских долларов, английских фунтов, голландских гульденов, латвийских
лат, эстонских крон...
-- Вот он, один из этих штукарей из Варьете, -- послышался грозный
голос над онемевшим бухгалтером. И тут же Василия Степановича арестовали.

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:13, 22.09.2008
Глава 18. Неудачливые визитеры




В то самое время, как старательный бухгалтер несся в таксомоторе, чтобы
нарваться на самопишущий костюм, из плацкартного мягкого вагона N 9
киевского поезда, пришедшего в Москву, в числе других вышел пассажир с
маленьким фибровым чемоданчиком в руке. Пассажир этот был никто иной, как
дядя покойного Берлиоза, Максимилиан Андреевич Поплавский,
экономист-плановик, проживающий в Киеве на бывшей Институтской улице.
Причиной приезда Максимилиана Андреевича в Москву была полученная им
позавчера поздним вечером телеграмма следующего содержания: "Меня только что
зарезало трамваем на Патриарших. Похороны пятницу, три часа дня. Приезжай.
Берлиоз".
Максимилиан Андреевич считался, и заслуженно, одним из умнейших людей в
Киеве. Но и самого умного человека подобная телеграмма может поставить в
тупик. Раз человек телеграфирует, что его зарезало, то ясно, что его
зарезало не насмерть. Но при чем же тогда похороны? Или он очень плох и
предвидит, что умрет? Это возможно, но в высшей степени странна эта точность
-- откуда он так-таки знает, что хоронить его будут в пятницу в три часа
дня? Удивительная телеграмма! Однако умные люди на то и умны, чтобы
разбираться в запутанных вещах. Очень просто. Произошла ошибка, и депешу
передали исковерканной. Слово "меня", без сомнения, попало сюда из другой
телеграммы, вместо слова "Берлиоза", которое приняло вид "Берлиоз" и попало
в конец телеграммы. С такой поправкой смысл телеграммы становился ясен, но,
конечно, трагичен.
Когда утих взрыв горя, поразивший супругу Максимилиана Андреевича, тот
немедленно стал собираться в Москву.
Надлежит открыть одну тайну Максимилиана Андреевича. Нет спору, ему
было жаль племянника жены, погибшего в расцвете лет. Но, конечно, как
человек деловой, он понимал, что никакой особенной надобности в его
присутствии на похоронах нету. И тем не менее Максимилиан Андреевич очень
спешил в Москву. В чем же было дело? В одном -- в квартире. Квартира в
Москве? Это серьезно. Неизвестно почему, но Киев не нравился Максимилиану
Андреевичу, и мысль о переезде в Москву настолько точила его в последнее
время, что он стал даже худо спать. Его не радовали весенние разливы Днепра,
когда, затопляя острова на низком берегу, вода сливалась с горизонтом. Его
не радовал тот потрясающий по красоте вид, что открывался от подножия
памятника князю Владимиру. Его не веселили солнечные пятна, играющие весною
на кирпичных дорожках Владимирской горки. Ничего этого он не хотел, он хотел
одного -- переехать в Москву.
Объявления в газетах об обмене квартиры на Институтской улице в Киеве
на меньшую площадь в Москве не давали никакого результата. Желающих не
находилось, а если они и находились, то их предложения были недобросовестны.
Телеграмма потрясла Максимилиана Андреевича. Это был момент, который
упустить было бы грешно. Деловые люди знают, что такие моменты не
повторяются.
Словом, невзирая ни на какие трудности, нужно было суметь унаследовать
квартиру племянника на Садовой. Да, это было сложно, очень сложно, но
сложности эти нужно было во что бы то ни стало преодолеть. Опытный
Максимилиан Андреевич знал, что для этого первым и непременным шагом должен
быть следующий шаг: нужно во что бы то ни стало, хотя бы временно,
прописаться в трех комнатах покойного племянника.
В пятницу днем Максимилиан Андреевич вошел в дверь комнаты, в которой
помещалось домоуправление дома N 302-бис по Садовой улице в Москве.
В узенькой комнате, где на стене висел старый плакат, изображавший в
нескольких картинках способы оживления утонувших в реке, за деревянным
столом в полном одиночестве сидел средних лет небритый человек с
встревоженными глазами.
-- Могу ли я видеть председателя правления? -- вежливо осведомился
экономист-плановик, снимая шляпу и ставя свой чемоданчик на порожний стул.
Этот, казалось бы, простенький вопрос почему-то расстроил сидящего, так
что он даже изменился в лице. Кося в тревоге глазами, он пробормотал
невнятно, что председателя нету.
-- Он на квартире у себя? -- спросил Поплавский, -- у меня срочнейшее
дело.
Сидящий ответил опять-таки очень несвязно. Но все-таки можно было
догадаться, что председателя на квартире нету.
-- А когда он будет?
Сидящий ничего не ответил на это и с какою-то тоской поглядел в окно.
"Ага!" -- сказал сам себе умный Поплавский и осведомился о секретаре.
Странный человек за столом даже побагровел от напряжения и сказал
невнятно опять-таки, что секретаря тоже нету... когда он придет, неизвестно
и... что секретарь болен...
"Ага!.." -- сказал себе Поплавский, -- но кто-нибудь же есть в
правлении?
-- Я, -- слабым голосом отозвался человек.
-- Видите ли, -- внушительно заговорил Поплавский, -- я являюсь
единственным наследником покойного Берлиоза, моего племянника, погибшего,
как известно, на Патриарших, и я обязан, согласно закону, принять
наследство, заключающееся в нашей квартире номер пятьдесят...
-- Не в курсе я, товарищ, -- тоскливо перебил человек.
-- Но, позвольте, -- звучным голосом сказал Поплавский, -- вы член
правления и обязаны...
И тут в комнату вошел какой-то гражданин. При виде вошедшего сидящий за
столом побледнел.
-- Член правления Пятнажко? -- спросил у сидящего вошедший.
-- Я, -- чуть слышно ответил тот.
Вошедший что-то прошептал сидящему, и тот, совершенно расстроенный,
поднялся со стула, и через несколько секунд Поплавский остался один в пустой
комнате правления.
"Эх, какое осложнение! И нужно ж было, чтоб их всех сразу..." -- с
досадой думал Поплавский, пересекая асфальтовый двор и спеша в квартиру N
50.
Лишь только экономист-плановик позвонил, дверь открыли, и Максимилиан
Андреевич вошел в полутемную переднюю. Удивило его несколько то
обстоятельство, что непонятно было, кто ему открыл: в передней никого не
было, кроме громаднейшего черного кота, сидящего на стуле.
Максимилиан Андреевич покашлял, потопал ногами, и когда дверь кабинета
открылась, и в переднюю вышел Коровьев, Максимилиан Андреевич поклонился ему
вежливо, но с достоинством, и сказал:
-- Моя фамилия Поплавский. Я являюсь дядей...
Не успел он договорить, как Коровьев выхватил из кармана грязный
платок, уткнулся в него носом и заплакал.
-- ... покойного Берлиоза...
-- Как же, как же, -- перебил Коровьев, отнимая платок от лица. -- Я
как только глянул на вас, догадался, что это вы! -- тут он затрясся от слез
и начал вскрикивать: -- Горе-то, а? Ведь это что ж такое делается? А?
-- Трамваем задавило? -- шепотом спросил Поплавский.
-- Начисто, -- крикнул Коровьев, и слезы побежали у него из-под пенсне
потоками, -- начисто! Я был свидетелем. Верите -- раз! Голова -- прочь!
Правая нога -- хрусть, пополам! Левая -- хрусть, пополам! Вот до чего эти
трамваи доводят! -- и, будучи, видимо, не в силах сдержать себя, Коровьев
клюнул носом в стену рядом с зеркалом и стал содрогаться в рыданиях.
Дядя Берлиоза был искренне поражен поведением неизвестного. "Вот,
говорят, не бывает в наш век сердечных людей!" -- подумал он, чувствуя, что
у него самого начинают чесаться глаза. Однако в то же время неприятное
облачко набежало на его душу, и тут же мелькнула змейкой мысль о том, что не
прописался ли этот сердечный человек уже в квартире покойного, ибо и такие
примеры в жизни бывали.
-- Простите, вы были другом моего покойного Миши? -- спросил он, утирая
рукавом левый сухой глаз, а правым изучая потрясаемого печалью Коровьева. Но
тот до того разрыдался, что ничего нельзя было понять, кроме повторяющихся
слов "хрусть и пополам!". Нарыдавшись вдоволь, Коровьев отлепился наконец от
стенки и вымолвил:
-- Нет, не могу больше! Пойду приму триста капель эфирной валерьянки!
-- и, повернув к Поплавскому совершенно заплаканное лицо, добавил: -- Вот
они, трамваи-то.
-- Я извиняюсь, вы мне дали телеграмму? -- спросил Максимилиан
Андреевич, мучительно думая о том, кто бы мог быть этот удивительный плакса.
-- Он! -- ответил Коровьев и указал пальцем на кота.
Поплавский вытаращил глаза, полагая, что ослышался.
-- Нет, не в силах, нет мочи, -- шмыгая носом, продолжал Коровьев, --
как вспомню: колесо по ноге... одно колесо пудов десять весит... Хрусть!
Пойду лягу в постель, забудусь сном, -- и тут он исчез из передней.
Кот же шевельнулся, спрыгнул со стула, стал на задние лапы,
подбоченился, раскрыл пасть и сказал:
-- Ну, я дал телеграмму! Дальше что?
У Максимилиана Андреевича сразу закружилась голова, руки и ноги
отнялись, он уронил чемодан и сел на стул напротив кота.
-- Я, кажется, русским языком спрашиваю, -- сурово сказал кот, --
дальше что?
Но Поплавский не дал никакого ответа.
-- Паспорт! -- тявкнул кот и протянул пухлую лапу.
Ничего не соображая и ничего не видя, кроме двух искр, горящих в
кошачьих глазах, Поплавский выхватил из кармана паспорт, как кинжал. Кот
снял с подзеркального стола очки в толстой черной оправе, надел их на морду,
от чего сделался еще внушительнее, и вынул из прыгающей руки Поплавского
паспорт.
"Вот интересно: упаду я в обморок или нет?" -- подумал Поплавский.
Издалека доносились всхлипывания Коровьева, вся передняя наполнилась запахом
эфира, валерьянки и еще какой-то мерзости.





-- Каким отделением выдан документ? -- спросил кот, всматриваясь в
страницу. Ответа не последовало.
-- Четыреста двенадцатым, -- сам себе сказал кот, водя лапой по
паспорту, который он держал кверху ногами, -- ну да, конечно! Мне это
отделение известно! Там кому попало выдают паспорта! А я б, например, не
выдал такому, как вы! Глянул бы только раз в лицо и моментально отказал бы!
-- кот до того рассердился, что швырнул паспорт на пол. -- Ваше присутствие
на похоронах отменяется, -- продолжал кот официальным голосом. --
Потрудитесь уехать к месту жительства. -- И рявкнул в дверь: -- Азазелло!
На его зов в переднюю выбежал маленький, прихрамывающий, обтянутый
черным трико, с ножом, засунутым за кожаный пояс, рыжий, с желтым клыком, с
бельмом на левом глазу.
Поплавский почувствовал, что ему не хватает воздуха, поднялся со стула
и попятился, держась за сердце.
-- Азазелло, проводи! -- приказал кот и вышел из передней.
-- Поплавский, -- тихо прогнусил вошедший, -- надеюсь, уже все понятно?
Поплавский кивнул головой.
-- Возвращайся немедленно в Киев, -- продолжал Азазелло, -- сиди там
тише воды, ниже травы и ни о каких квартирах в Москве не мечтай, ясно?
Этот маленький, доводящий до смертного страха Поплавского своим клыком,
ножом и кривым глазом, доходил экономисту только до плеча, но действовал
энергично, складно и организованно.
Прежде всего он поднял паспорт и подал его Максимилиану Андреевичу, и
тот принял книжечку мертвой рукой. Затем именуемый Азазелло одной рукой
поднял чемодан, другой распахнул дверь и, взяв под руку дядю Берлиоза, вывел
его на площадку лестницы. Поплавский прислонился к стене. Без всякого ключа
Азазелло открыл чемодан, вынул из него громадную жареную курицу без одной
ноги, завернутую в промаслившуюся газету, и положил ее на площадке. Затем
вытащил две пары белья, бритвенный ремень, какую-то книжку и футляр и все
это спихнул ногой в пролет лестницы, кроме курицы. Туда же полетел и
опустевший чемодан. Слышно было, как он грохнулся внизу и, судя по звуку, от
него отлетела крышка.
Затем рыжий разбойник ухватил за ногу курицу и всей этой курицей
плашмя, крепко и страшно так ударил по шее Поплавского, что туловище курицы
отскочило, а нога осталась в руке Азазелло. Все смешалось в доме Облонских,
как справедливо выразился знаменитый писатель Лев Толстой. Именно так и
сказал бы он в данном случае. Да! Все смешалось в глазах у Поплавского.
Длинная искра пронеслась у него перед глазами, затем сменилась какой-то
траурной змеей, погасившей на мгновенье майский день, -- и Поплавский
полетел вниз по лестнице, держа в руке паспорт. Долетев до поворота, он
выбил на лестничной площадке ногою стекло в окне и сел на ступеньке. Мимо
него пропрыгала безногая курица и свалилась в пролет. Оставшийся наверху
Азазелло вмиг обглодал куриную ногу и кость засунул в боковой карманчик
трико, вернулся в квартиру и с грохотом закрылся. В это время снизу стали
слышаться осторожные шаги подымающегося человека.
Пробежав еще один пролет, Поплавский сел на деревянный диванчик на
площадке и перевел дух.
Какой-то малюсенький пожилой человечек с необыкновенно печальным лицом,
в чесунчовом старинном костюме и твердой соломенной шляпе с зеленой лентой,
подымаясь вверх по лестнице, остановился возле Поплавского.
-- Позвольте вас спросить, гражданин, -- с грустью осведомился
человечек в чесунче, -- где квартира номер пятьдесят?
-- Выше! -- отрывисто ответил Поплавский.
-- Покорнейше вас благодарю, гражданин, -- так же грустно сказал
человечек и пошел вверх, а Поплавский поднялся и побежал вниз.
Возникает вопрос, уж не в милицию ли спешил Максимилиан Андреевич
жаловаться на разбойников, учинивших над ним дикое насилие среди бела дня?
Нет, ни в коем случае, это можно сказать уверенно. Войти в милицию и
сказать, что вот, мол, сейчас кот в очках читал мой паспорт, а потом человек
в трико, с ножом... Нет, граждане, Максимилиан Андреевич был действительно
умным человеком!
Он был уже внизу и увидел у самой выходной двери дверь, ведущую в
какую-то каморку. Стекло в этой двери было выбито. Поплавский спрятал
паспорт в карман, оглянулся, надеясь увидеть выброшенные вещи. Но их не было
и следа. Поплавский сам удивился, насколько мало его это огорчило. Его
занимала другая интересная и соблазнительная мысль -- проверить на этом
человечке еще раз проклятую квартиру. В самом деле: раз он справлялся о том,
где она находится, значит, шел в нее впервые. Стало быть, он сейчас
направлялся непосредственно в лапы той компании, что засела в квартире N 50.
Что-то подсказывало Поплавскому, что человечек этот очень скоро выйдет из
квартиры. Ни на какие похороны никакого племянника Максимилиан Андреевич,
конечно, уже не собирался, а до поезда в Киев времени было достаточно.
Экономист оглянулся и нырнул в каморку. В это время далеко вверху стукнула
дверь. "Это он вошел!" -- с замиранием сердца подумал Поплавский. В каморке
было прохладно, пахло мышами и сапогами. Максимилиан Андреевич уселся на
каком-то деревянном обрубке и решил ждать. Позиция была удобная, из каморки
прямо была видна выходная дверь шестого парадного.
Однако ждать пришлось дольше, чем полагал киевлянин. Лестница все время
была почему-то пустынна. Слышно было хорошо, и наконец в пятом этаже
стукнула дверь. Поплавский замер. Да, его шажки. "Идет вниз". Открылась
дверь этажом пониже. Шажки стихли. Женский голос. Голос грустного
человека... да, это его голос... Произнес что-то вроде "Оставь, Христа
ради...". Ухо Поплавского торчало в разбитом стекле. Это ухо уловило женский
смех. Быстрые и бойкие шаги вниз; и вот мелькнула спина женщины. Эта женщина
с клеенчатой зеленой сумкой в руках вышла из подъезда во двор. А шажки того
человечка возобновились. "Странно, он назад возвращается в квартиру! А не из
этой ли шайки он сам? Да, возвращается. Вот опять наверху открыли дверь. Ну
что же, подождем еще".
На этот раз пришлось ждать недолго. Звуки двери. Шажки. Шажки стихли.
Отчаянный крик. Мяуканье кошки. Шажки быстрые, дробные, вниз, вниз, вниз!
Поплавский дождался. Крестясь и что-то бормоча, пролетел печальный
человек, без шляпы, с совершенно безумным лицом, исцарапанной лысиной и в
совершенно мокрых штанах. Он начал рвать за ручку выходную дверь, в страхе
не соображая, куда она открывается -- наружу или внутрь, -- наконец совладал
с нею и вылетел на солнце во двор.
Проверка квартиры была произведена; не думая больше ни о покойном
племяннике, ни о квартире, содрогаясь при мысли о той опасности, которой он
подвергался, Максимилиан Андреевич, шепча только два слова: "Все понятно!
Все понятно!" -- выбежал во двор. Через несколько минут троллейбус уносил
экономиста-плановика по направлению к Киевскому вокзалу.
С маленьким же человечком, пока экономист сидел в каморке внизу,
приключилась неприятнейшая история. Человечек был буфетчиком в Варьете и
назывался Андрей Фокич Соков. Пока шло следствие в Варьете, Андрей Фокич
держался в сторонке от всего происходящего, и замечено было только одно, что
он стал еще грустнее, чем был всегда вообще, и, кроме того, что он
справлялся у курьера Карпова о том, где остановился приезжий маг.
Итак, расставшись на площадке с экономистом, буфетчик добрался до
пятого этажа и позвонил в квартиру N 50.
Ему открыли немедленно, но буфетчик вздрогнул, попятился и вошел не
сразу. Это было понятно. Открыла дверь девица, на которой ничего не было,
кроме кокетливого кружевного фартучка и белой наколки на голове. На ногах,
впрочем, были золотые туфельки. Сложением девица отличалась безукоризненным,
и единственным дефектом ее внешности можно было считать багровый шрам на
шее.
-- Ну что ж, входите, раз звонили! -- сказала девица, уставив на
буфетчика зеленые распутные глаза.
Андрей Фокич охнул, заморгал глазами и шагнул в переднюю, снимая шляпу.
В это время как раз в передней зазвенел телефон. Бесстыжая горничная,
поставив одну ногу на стул, сняла трубку с рычажка и сказала в нее:
-- Алло!
Буфетчик не знал, куда девать глаза, переминался с ноги на ногу и
думал: "Ай да горничная у иностранца! Тьфу ты, пакость какая!" И чтобы
спастись от пакости, стал коситься по сторонам.
Вся большая и полутемная передняя была загромождена необычными
предметами и одеянием. Так, на спинку стула наброшен был траурный плащ,
подбитый огненной материей, на подзеркальном столике лежала длинная шпага с
поблескивающей золотом рукоятью. Три шпаги с рукоятями серебряными стояли в
углу так же просто, как какие-нибудь зонтики или трости. А на оленьих рогах
висели береты с орлиными перьями.
-- Да, -- говорила горничная в телефон, -- как? Барон Майгель? Слушаю.
Да! Господин артист сегодня дома. Да, будет рад вас видеть. Да, гости...
Фрак или черный пиджак. Что? К двенадцати ночи. -- Закончив разговор,
горничная положила трубку и обратилась к буфетчику: -- Вам что угодно?
-- Мне необходимо видеть гражданина артиста.
-- Как? Так-таки его самого?
-- Его, -- ответил буфетчик печально.
-- Спрошу, -- сказала, видимо колеблясь, горничная и, приоткрыв дверь в
кабинет покойного Берлиоза, доложила: -- Рыцарь, тут явился маленький
человек, который говорит, что ему нужен мессир.
-- А пусть войдет, -- раздался из кабинета разбитый голос Коровьева.
-- Пройдите в гостиную, -- сказала девица так просто, как будто была
одета по-человечески, приоткрыла дверь в гостиную, а сама покинула переднюю.
Войдя туда, куда его пригласили, буфетчик даже про дело свое позабыл,
до того его поразило убранство комнаты. Сквозь цветные стекла больших окон
(фантазия бесследно пропавшей ювелирши) лился необыкновенный, похожий на
церковный, свет. В старинном громадном камине, несмотря на жаркий весенний
день, пылали дрова. А жарко между тем нисколько не было в комнате, и даже
наоборот, входящего охватывала какая-то погребная сырость. Перед камином на
тигровой шкуре сидел, благодушно жмурясь на огонь, черный котище. Был стол,
при взгляде на который богобоязненный буфетчик вздрогнул: стол был покрыт
церковной парчой. На парчовой скатерти стояло множество бутылок -- пузатых,
заплесневевших и пыльных. Между бутылками поблескивало блюдо, и сразу было
видно, что это блюдо из чистого золота. У камина маленький, рыжий, с ножом
за поясом, на длинной стальной шпаге жарил куски мяса, и сок капал в огонь,
и в дымоход уходил дым. Пахло не только жареным, но еще какими-то
крепчайшими духами и ладаном, от чего у буфетчика, уже знавшего из газет о
гибели Берлиоза и о месте его проживания, мелькнула мысль о том, что уж не
служили ли, чего доброго, по Берлиозу церковную панихиду, каковую мысль,
впрочем, он тут же отогнал от себя, как заведомо нелепую.
Ошеломленный буфетчик неожиданно услышал тяжелый бас:
-- Ну-с, чем я вам могу быть полезен?
Тут буфетчик и обнаружил в тени того, кто был ему нужен.
Черный маг раскинулся на каком-то необъятном диване, низком, с
разбросанными на нем подушками. Как показалось буфетчику, на артисте было
только черное белье и черные же остроносые туфли.
-- Я, -- горько заговорил буфетчик, -- являюсь заведующим буфетом
театра Варьете...
Артист вытянул вперед руку, на пальцах которой сверкали камни, как бы
заграждая уста буфетчику, и заговорил с большим жаром:
-- Нет, нет, нет! Ни слова больше! Ни в каком случае и никогда! В рот
ничего не возьму в вашем буфете! Я, почтеннейший, проходил вчера мимо вашей
стойки и до сих пор не могу забыть ни осетрины, ни брынзы. Драгоценный мой!
Брынза не бывает зеленого цвета, это вас кто-то обманул. Ей полагается быть
белой. Да, а чай? Ведь это же помои! Я своими глазами видел, как какая-то
неопрятная девушка подливала из ведра в ваш громадный самовар сырую воду, а
чай между тем продолжали разливать. Нет, милейший, так невозможно!
-- Я извиняюсь, -- заговорил ошеломленный этим внезапным нападением
Андрей Фокич, -- я не по этому делу, и осетрина здесь ни при чем.
-- То есть как это ни при чем, если она испорчена!
-- Осетрину прислали второй свежести, -- сообщил буфетчик.
-- Голубчик, это вздор!
-- Чего вздор?
-- Вторая свежесть -- вот что вздор! Свежесть бывает только одна --
первая, она же и последняя. А если осетрина второй свежести, то это
означает, что она тухлая!
-- Я извиняюсь, -- начал было опять буфетчик, не зная, как отделаться
от придирающегося к нему артиста.
-- Извинить не могу, -- твердо сказал тот.
-- Я не по этому делу пришел, -- совсем расстраиваясь, проговорил
буфетчик.
-- Не по этому? -- удивился иностранный маг. -- А какое же еще дело
могло привести вас ко мне? Если память не изменяет мне, из лиц, близких вам
по профессии, я знался только с одной маркитанткой, но и то давно, когда вас
еще не было на свете. Впрочем, я рад. Азазелло! Табурет господину
заведующему буфетом!
Тот, что жарил мясо, повернулся, причем ужаснул буфетчика своими
клыками, и ловко подал ему один из темных дубовых низеньких табуретов.
Других сидений в комнате не было.
Буфетчик вымолвил:
-- Покорнейше благодарю, -- и опустился на скамеечку. Задняя ее ножка
тотчас с треском подломилась, и буфетчик, охнув, больно ударился задом об
пол. Падая, он поддел ногой другую скамеечку, стоявшую перед ним, и с нее
опрокинул себе на брюки полную чашу красного вина.
Артист воскликнул:
-- Ай! Не ушиблись ли вы?
Азазелло помог буфетчику подняться, подал другое сиденье. Полным горя
голосом буфетчик отказался от предложения хозяина снять штаны и просушить их
перед огнем и, чувствуя себя невыносимо неудобно в мокром белье и платье,
сел на другую скамеечку с опаской.
-- Я люблю сидеть низко, -- проговорил артист, -- с низкого не так
опасно падать. Да, итак мы остановились на осетрине? Голубчик мой! Свежесть,
свежесть и свежесть, вот что должно быть девизом всякого буфетчика. Да вот,
не угодно ли отведать...
Тут в багровом свете от камина блеснула перед буфетчиком шпага, и
Азазелло выложил на золотую тарелку шипящий кусок мяса, полил его лимонным
соком и подал буфетчику золотую двузубую вилку.
-- Покорнейше... я...
-- Нет, нет, попробуйте!
Буфетчик из вежливости положил кусочек в рот и сразу понял, что жует
что-то действительно очень свежее и, главное, необыкновенно вкусное. Но,
прожевывая душистое, сочное мясо, буфетчик едва не подавился и не упал
вторично. Из соседней комнаты вылетела большая темная птица и тихонько
задела крылом лысину буфетчика. Сев на каминную полку рядом с часами, птица
оказалась совой. "Господи боже мой! -- подумал нервный, как все буфетчики,
Андрей Фокич, -- вот квартирка!"
-- Чашу вина? Белое, красное? Вино какой страны предпочитаете в это
время дня?
-- Покорнейше... я не пью...
-- Напрасно! Так не прикажете ли партию в кости? Или вы предпочитаете
другие какие-нибудь игры? Домино, карты?
-- Не играю, -- уже утомленный, отозвался буфетчик.
-- Совсем худо, -- заключил хозяин, -- что-то, воля ваша, недоброе
таится в мужчинах, избегающих вина, игр, общества прелестных женщин,
застольной беседы. Такие люди или тяжко больны, или втайне ненавидят
окружающих. Правда, возможны исключения. Среди лиц, садившихся со мною за
пиршественный стол, попадались иногда удивительные подлецы! Итак, я слушаю
ваше дело.
-- Вчера вы изволили фокусы делать...
-- Я? -- воскликнул в изумлении маг, -- помилосердствуйте. Мне это даже
как-то не к лицу!
-- Виноват, -- сказал опешивший буфетчик, -- давать сеанс черной
магии...
-- Ах, ну да, ну да! Дорогой мой! Я открою вам тайну: я вовсе не
артист, а просто мне хотелось повидать москвичей в массе, а удобнее всего
это было сделать в театре. Ну вот моя свита, -- он кивнул в сторону кота, --
и устроила этот сеанс, я же лишь сидел и смотрел на москвичей. Но не
меняйтесь в лице, а скажите, что же в связи с этим сеансом привело вас ко
мне?
-- Изволите ли видеть, в числе прочего бумажки слетели с потолка, --
буфетчик понизил голос и конфузливо оглянулся, -- ну, их все и похватали. И
вот заходит ко мне в буфет молодой человек, дает червонец, я сдачи ему
восемь с полтиной... Потом другой.
-- Тоже молодой человек?
-- Нет, пожилой. Третий, четвертый. Я все даю сдачи. А сегодня стал
проверять кассу, глядь, а вместо денег -- резаная бумага. На сто девять
рублей наказали буфет.
-- Ай-яй-яй! -- воскликнул артист, -- да неужели ж они думали, что это
настоящие бумажки? Я не допускаю мысли, чтобы они это сделали сознательно.
Буфетчик как-то криво и тоскливо оглянулся, но ничего не сказал.
-- Неужели мошенники? -- тревожно спросил у гостя маг, -- неужели среди
Москвичей есть мошенники?
В ответ буфетчик так горько улыбнулся, что отпали все сомнения: да,
среди москвичей есть мошенники.
-- Это низко! -- возмутился Воланд, -- вы человек бедный... ведь вы --
человек бедный?
Буфетчик втянул голову в плечи, так что стало видно, что он человек
бедный.
-- У вас сколько имеется сбережений?
Вопрос был задан участливым тоном, но все-таки такой вопрос нельзя не
признать неделикатным. Буфетчик замялся.
-- Двести сорок девять тысяч рублей в пяти сберкассах, -- отозвался из
соседней комнаты треснувший голос, -- и дома под полом двести золотых
десяток.
Буфетчик как будто прикипел к своему табурету.
-- Ну, конечно, это не сумма, -- снисходительно сказал Воланд своему
гостю, -- хотя, впрочем, и она, собственно, вам не нужна. Вы когда умрете?
Тут уж буфетчик возмутился.
-- Это никому не известно и никого не касается, -- ответил он.
-- Ну да, неизвестно, -- послышался все тот же дрянной голос из
кабинета, -- подумаешь, бином Ньютона! Умрет он через девять месяцев, в
феврале будущего года, от рака печени в клинике Первого МГУ, в четвертой
палате.
Буфетчик стал желт лицом.
-- Девять месяцев, -- задумчиво считал Воланд, -- двести сорок девять
тысяч... Это выходит круглым счетом двадцать семь тысяч в месяц? Маловато,
но при скромной жизни хватит. Да еще десятки.
-- Десятки реализовать не удастся, -- ввязался все тот же голос, леденя
сердце буфетчика, -- по смерти Андрея Фокича дом немедленно сломают и
десятки будут отправлены в госбанк.
-- Да я и не советовал бы вам ложиться в клинику, -- продолжал артист,
-- какой смысл умирать в палате под стоны и хрип безнадежных больных. Не
лучше ли устроить пир на эти двадцать семь тысяч и, приняв яд, переселиться
<в другой мир> под звуки струн, окруженным хмельными красавицами и
лихими друзьями?
Буфетчик сидел неподвижно и очень постарел. Темные кольца окружили его
глаза, щеки обвисли и нижняя челюсть отвалилась.
-- Впрочем, мы размечтались, -- воскликнул хозяин, -- к делу. Покажите
вашу резаную бумагу.
Буфетчик, волнуясь, вытащил из кармана пачку, развернул ее и
остолбенел. В обрывке газеты лежали червонцы.
-- Дорогой мой, вы действительно нездоровы, -- сказал Воланд, пожимая
плечами.
Буфетчик, дико улыбаясь, поднялся с табурета.
-- А, -- заикаясь, проговорил он, -- а если они опять того...
-- Гм... -- задумался артист, -- ну, тогда приходите к нам опять.
Милости просим! Рад нашему знакомству.
Тут же выскочил из кабинета Коровьев, вцепился в руку буфетчику, стал
ее трясти и упрашивать Андрея Фокича всем, всем передать поклоны. Плохо
что-либо соображая, буфетчик тронулся в переднюю.
-- Гелла, проводи! -- кричал Коровьев.
Опять-таки эта рыжая нагая в передней! Буфетчик протиснулся в дверь,
пискнул "до свиданья" и пошел, как пьяный. Пройдя немного вниз, он
остановился, сел на ступеньки, вынул пакет, проверил -- червонцы были на
месте.
Тут из квартиры, выходящей на эту площадку, вышла женщина с зеленой
сумкой. Увидев человека, сидящего на ступеньке и тупо глядящего на червонцы,
улыбнулась и сказала задумчиво:
-- Что за дом у нас такой! И этот с утра пьяный. Стекло выбили опять на
лестнице, -- всмотревшись повнимательнее в буфетчика, она добавила: -- Э, да
у вас, гражданин, червонцев-то куры не клюют. Ты бы со мной поделился! А?
-- Оставь меня, Христа ради, -- испугался буфетчик и проворно спрятал
деньги. Женщина рассмеялась:
-- Да ну тебя к лешему, скаред! Я пошутила, -- и пошла вниз.
Буфетчик медленно поднялся, поднял руку, чтобы поправить шляпу, и
убедился, что ее на голове нету. Ужасно ему не хотелось возвращаться, но
шляпы было жалко. Немного поколебавшись, он все-таки вернулся и позвонил.
-- Что вам еще? -- спросила его проклятая Гелла.
-- Я шляпочку забыл, -- шепнул буфетчик, тыча себя в лысину. Гелла
повернулась, буфетчик мысленно плюнул и закрыл глаза. Когда он их открыл,
Гелла подавала ему шляпу и шпагу с темной рукоятью.
-- Не мое, -- шепнул буфетчик, отпихивая шпагу и быстро надевая шляпу.
-- Разве вы без шпаги пришли? -- удивилась Гелла.
Буфетчик что-то буркнул и быстро пошел вниз. Голове его почему-то было
неудобно и слишком тепло в шляпе; он снял ее и, подпрыгнув от страха, тихо
вскрикнул. В руках у него был бархатный берет с петушьим потрепанным пером.
Буфетчик перекрестился. В то же мгновение берет мяукнул, превратился в
черного котенка и, вскочив обратно на голову Андрею Фокичу, всеми когтями
вцепился в его лысину. Испустив крик отчаяния, буфетчик кинулся бежать вниз,
а котенок свалился с головы и брызнул вверх по лестнице.
Вырвавшись на воздух, буфетчик рысью побежал к воротам и навсегда
покинул чертов дом N 302-бис.
Превосходно известно, что с ним было дальше. Вырвавшись из подворотни,
буфетчик диковато оглянулся, как будто что-то ища. Через минуту он был на
другой стороне улицы в аптеке. Лишь только он произнес слова: "Скажите,
пожалуйста..." -- как женщина за прилавком воскликнула:
-- Гражданин! У вас вся голова изрезана!..
Минут через пять буфетчик был перевязан марлей, узнал, что лучшими
специалистами по болезни печени считаются профессора Бернадский и Кузьмин,
спросил, кто ближе, загорелся от радости, когда узнал, что Кузьмин живет
буквально через двор в маленьком беленьком особнячке, и минуты через две был
в этом особнячке. Помещеньице было старинное, но очень, очень уютное.
Запомнилось буфетчику, что первой попалась ему на глаза старенькая нянька,
которая хотела взять у него шляпу, но так как шляпы у него не оказалось, то
нянька, жуя пустым ртом, куда-то ушла.
Вместо нее оказалась у зеркала и, кажется, под какой-то аркой, женщина
средних лет и тут же сказала, что можно записаться только на девятнадцатое,
не раньше. Буфетчик сразу смекнул, в чем спасение. Заглянув угасающим глазом
за арку, где в какой-то явной передней дожидались три человека, он шепнул:
-- Смертельно больной...
Женщина недоуменно поглядела на забинтованную голову буфетчика,
поколебалась, сказала:
-- Ну что же... -- и пропустила буфетчика за арку.
В то же мгновенье противоположная дверь открылась, в ней блеснуло
золотое пенсне, женщина в халате сказала:
-- Граждане, этот больной пойдет вне очереди.
И не успел буфетчик оглянуться, как он оказался в кабинете профессора
Кузьмина. Ничего страшного, торжественного и медицинского не было в этой
продолговатой комнате.
-- Что с вами? -- спросил приятным голосом профессор Кузьмин и
несколько тревожно поглядел на забинтованную голову.
-- Сейчас из достоверных рук узнал, -- ответил буфетчик, одичало
поглядывая на какую-то фотографическую группу за стеклом, -- что в феврале
будущего года умру от рака печени. Умоляю остановить.
Профессор Кузьмин как сидел, так и откинулся на кожаную готическую
спинку кресла.
-- Простите, не понимаю вас... вы что, были у врача? Почему у вас
голова забинтована?
-- Какого там врача?... Видели бы вы этого врача!.. -- Он вдруг
застучал зубами. -- А на голову не обращайте внимания, не имеет отношения,
-- ответил буфетчик, -- на голову плюньте, она здесь ни при чем. Рак печени,
прошу остановить.
-- Да позвольте, кто вам сказал?
-- Верьте ему, -- пламенно попросил буфетчик, -- уж он знает.
-- Ничего не понимаю, -- пожимая плечами и отъезжая с креслом от стола,
говорил профессор. -- Как же он может знать, когда вы помрете. Тем более,
что он не врач!
-- В четвертой палате, -- ответил буфетчик.
Тут профессор посмотрел на своего пациента, на его голову, на сырые
брюки и подумал: "Вот еще не хватало! Сумасшедший!" Спросил:
-- Вы пьете водку?
-- Никогда не прикасался, -- ответил буфетчик.
Через минуту он был раздет, лежал на холодной клеенчатой кушетке, и
профессор мял его живот. Тут, надо сказать, буфетчик значительно повеселел.
Профессор категорически утверждал, что сейчас, по крайней мере в данный
момент, никаких признаков рака у буфетчика нет. Но что раз так... раз он
боится и какой-то шарлатан его напугал, то нужно сделать все анализы...
Профессор строчил на листках бумаги, объясняя, куда пойти, что отнести.
Кроме того, дал записку к профессору-невропатологу Буре, объясняя буфетчику,
что нервы у него в полном беспорядке.
-- Сколько вам платить, профессор? -- нежным и дрожащим голосом спросил
буфетчик, вытаскивая толстый бумажник.
-- Сколько хотите, -- отрывисто и сухо ответил профессор.
Буфетчик вынул тридцать рублей и выложил их на сверх стол, а затем
неожиданно мягко, как будто бы кошачьей лапкой оперируя, положил червонцев
звякнувший столбик в газетной бумажке.
-- А это что такое? -- спросил Кузьмин и подкрутил ус.
-- Не брезгуйте, гражданин профессор, -- прошептал буфетчик, -- умоляю
-- остановите рак.
-- Уберите сейчас же ваше золото, -- сказал профессор, гордясь собой,
-- вы бы лучше за нервами смотрели. Завтра же дайте мочу на анализ, не пейте
много чаю и ешьте без соли совершенно.
-- Даже суп не солить? -- спросил буфетчик.
-- Ничего не солить, -- приказал Кузьмин.
-- Эхх!.. -- тоскливо воскликнул буфетчик, умиленно глядя на
профессора, забирая десятки и задом пятясь к двери.
Больных в тот вечер у профессора было немного, и с приближением сумерек
ушел последний. Снимая халат, профессор глянул на то место, где буфетчик
оставил червонцы, и увидел, что никаких червонцев там нет, а лежат три
этикетки с бутылок "Абрау-Дюрсо".
-- Черт знает что такое! -- пробормотал Кузьмин, волоча полу халата по
полу и ощупывая бумажки, -- он, оказывается, не только шизофреник, но и
жулик! Но я не могу понять, что ему понадобилось от меня? Неужели записка на
анализ мочи? О! Он украл пальто! -- и он кинулся в переднюю, опять-таки в
халате на один рукав. -- Ксения Никитишна! -- пронзительно закричал он в
дверях передней, -- посмотрите, пальто целы?
Выяснилось, что все пальто целы. Но зато, когда профессор вернулся к
столу, содрав наконец с себя халат, он как бы врос возле стола в паркет,
приковавшись взглядом к своему столу. На том месте, где лежали этикетки,
сидел черный котенок-сирота с несчастной мордочкой и мяукал над блюдечком с
молоком.
-- Это что же такое, позвольте?! Это уже... -- он почувствовал, как у
него похолодел затылок.
На тихий и жалобный крик профессора прибежала Ксения Никитишна и
совершенно его успокоила, сразу сказав, что это, конечно, кто-нибудь из
пациентов подбросил котенка, что это нередко бывает у профессоров.
-- Живут, наверно, бедно, -- объясняла Ксения Никитишна, -- ну, а у
вас, конечно...
Стали думать и гадать, кто бы мог подбросить. Подозрение пало на
старушку с язвой желудка.
-- Она, конечно, -- говорила Ксения Никитишна, -- она думает так: мне
все равно помирать, а котеночка жалко.
-- Но позвольте, -- закричал Кузьмин, -- а что же молоко?! Она тоже
принесла? Блюдечко-то?!
-- Она в пузыречке принесла, здесь налила в блюдечко, -- пояснила
Ксения Никитишна.
-- Во всяком случае, уберите и котенка и блюдечко, -- сказал Кузьмин и
сам сопровождал Ксению Никитишну до двери. Когда он вернулся, обстановка
изменилась.
Вешая халат на гвоздик, профессор услыхал во дворе хохот, выглянул,
натурально, оторопел. Через двор пробегала в противоположный флигелек дама в
одной рубашке. Профессор даже знал, как ее зовут, -- Марья Александровна.
Хохотал мальчишка.
-- Что такое? -- презрительно сказал Кузьмин.
Тут за стенкой, в комнате дочери профессора, заиграл патефон фокстрот
"Аллилуйя", и в то же мгновенье послышалось воробьиное чириканье за спиной у
профессора. Он обернулся и увидел на столе у себя крупного прыгающего
воробья.
"Гм... спокойно... -- подумал профессор, -- он влетел, когда я отходил
от окна. Все в порядке", -- приказал себе профессор, чувствуя, что все в
полном беспорядке и, конечно, главным образом из-за этого воробья.
Присмотревшись к нему, профессор сразу убедился, что этот воробей -- не
совсем простой воробей. Паскудный воробушек припадал на левую лапку, явно
кривлялся, волоча ее, работал синкопами, одним словом, -- приплясывал
фокстрот под звуки патефона, как пьяный у стойки. Хамил, как умел,
поглядывая на профессора нагло. Рука Кузьмина легла на телефон, и он
собрался позвонить своему однокурснику Буре, чтобы спросить, что означают
такого рода воробушки в шестьдесят лет, да еще когда вдруг кружится голова?
Воробушек же тем временем сел на подаренную чернильницу, нагадил в нее
(я не шучу), затем взлетел вверх, повис в воздухе, потом с размаху будто
стальным клювом ткнул в стекло фотографии, изображающей полный
университетский выпуск 94-го года, разбил стекло вдребезги и затем уже
улетел в окно. Профессор переменил номер на телефоне и вместо того, чтобы
позвонить Буре, позвонил в бюро пиявок, сказал, что говорит профессор
Кузьмин и что он просит сейчас прислать ему пиявок на дом.
Положив трубку на рычажок, опять-таки профессор повернулся к столу и
тут же испустил вопль. За столом этим сидела в косынке сестры милосердия
женщина с сумочкой с надписью на ней: "Пиявки". Вопил профессор, вглядевшись
в ее рот. Он был мужской, кривой, до ушей, с одним клыком. Глаза у сестры
были мертвые.
-- Денежки я приберу, -- мужским басом сказала сестра, -- нечего им тут
валяться. -- Сгребла птичьей лапой этикетки и стала таять в воздухе.
Прошло два часа. Профессор Кузьмин сидел в спальне на кровати, причем
пиявки висели у него на висках, за ушами и на шее. В ногах у Кузьмина на
шелковом стеганом одеяле сидел седоусый профессор Буре, соболезнующе глядел
на Кузьмина и утешал его, что все это вздор. В окне уже была ночь.
Что дальше происходило диковинного в Москве в эту ночь, мы не знаем и
доискиваться, конечно, не станем, тем более, что настает пора переходить нам
ко второй части этого правдивого повествования. За мной, читатель!

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:15, 22.09.2008
ЧАСТЬ ВТОРАЯ



Глава 19. Маргарита




За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной,
вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык!
За мной, мой читатель, и только за мной, и я покажу тебе такую любовь!
Нет! Мастер ошибался, когда с горечью говорил Иванушке в больнице в тот
час, когда ночь перевалилась через полночь, что она позабыла его. Этого быть
не могло. Она его, конечно, не забыла.
Прежде всего откроем тайну, которую мастер не пожелал открыть Иванушке.
Возлюбленную его звали Маргаритою Николаевной. Все, что мастер говорил о
ней, было сущей правдой. Он описал свою возлюбленную верно. Она была красива
и умна. К этому надо добавить еще одно -- с уверенностью можно сказать, что
многие женщины все, что угодно, отдали бы за то, чтобы променять свою жизнь
на жизнь Маргариты Николаевны. Бездетная тридцатилетняя Маргарита была женою
очень крупного специалиста, к тому же сделавшего важнейшее открытие
государственного значения. Муж ее был молод, красив, добр, честен и обожал
свою жену. Маргарита Николаевна со своим мужем вдвоем занимали весь верх
прекрасного особняка в саду в одном из переулков близ Арбата. Очаровательное
место! Всякий может в этом убедиться, если пожелает направиться в этот сад.
Пусть обратится ко мне, я скажу ему адрес, укажу дорогу -- особняк еще цел
до сих пор.
Маргарита Николаевна не нуждалась в деньгах. Маргарита Николаевна могла
купить все, что ей понравится. Среди знакомых ее мужа попадались интересные
люди. Маргарита Николаевна никогда не прикасалась к примусу. Маргарита
Николаевна не знала ужасов житья в совместной квартире. Словом... Она была
счастлива? Ни одной минуты! С тех пор, как девятнадцатилетней она вышла
замуж и попала в особняк, она не знала счастья. Боги, боги мои! Что же нужно
было этой женщине?! Что нужно было этой женщине, в глазах которой всегда
горел какой-то непонятный огонечек, что нужно было этой чуть косящей на один
глаз ведьме, украсившей себя тогда весною мимозами? Не знаю. Мне неизвестно.
Очевидно, она говорила правду, ей нужен был он, мастер, а вовсе не
готический особняк, и не отдельный сад, и не деньги. Она любила его, она
говорила правду. Даже у меня, правдивого повествователя, но постороннего
человека, сжимается сердце при мысли о том, что испытала Маргарита, когда
пришла на другой день в домик мастера, по счастью, не успев переговорить с
мужем, который не вернулся в назначенный срок, и узнала, что мастера уже
нет.
Она сделала все, чтобы разузнать что-нибудь о нем, и, конечно, не
разузнала ровно ничего. Тогда она вернулась в особняк и зажила на прежнем
месте.
-- Да, да, да, такая же самая ошибка! -- говорила Маргарита зимою, сидя
у печки и глядя в огонь, -- зачем я тогда ночью ушла от него? Зачем? Ведь
это же безумие! Я вернулась на другой день, честно, как обещала, но было уже
поздно. Да, я вернулась, как несчастный Левий Матвей, слишком поздно!
Все эти слова были, конечно, нелепы, потому что, в самом деле: что
изменилось бы, если бы она в ту ночь осталась у мастера? Разве она спасла бы
его? Смешно! -- воскликнули бы мы, но мы этого не сделаем перед доведенной
до отчаяния женщиной.
В таких мучениях прожила Маргарита Николаевна всю зиму и дожила до
весны. В тот самый день, когда происходила всякая нелепая кутерьма,
вызванная появлением черного мага в Москве, в пятницу, когда был изгнан
обратно в Киев дядя Берлиоза, когда арестовали бухгалтера и произошло еще
множество других глупейших и непонятных вещей, Маргарита проснулась около
полудня в своей спальне, выходящей фонарем в башню особняка.
Проснувшись, Маргарита не заплакала, как это бывало часто, потому что
проснулась с предчувствием, что сегодня наконец что-то произойдет. Ощутив
это предчувствие, она стала его подогревать и растить в своей душе,
опасаясь, чтобы оно ее не покинуло.
-- Я верую! -- шептала Маргарита торжественно, -- я верую! Что-то
произойдет! Не может не произойти, потому что за что же, в самом деле, мне
послана пожизненная мука? Сознаюсь в том, что я лгала и обманывала и жила
тайной жизнью, скрытой от людей, но все же нельзя за это наказывать так
жестоко. Что-то случится непременно, потому что не бывает так, чтобы
что-нибудь тянулось вечно. А кроме того, сон мой был вещий, за это я
ручаюсь.
Так шептала Маргарита Николаевна, глядя на пунцовые шторы, наливающиеся
солнцем, беспокойно одеваясь, расчесывая перед тройным зеркалом короткие
завитые волосы.
Сон, который приснился в эту ночь Маргарите, был действительно
необычен. Дело в том, что во время своих зимних мучений она никогда не
видела во сне мастера. Ночью он оставлял ее, и мучилась она только в дневные
часы. А тут приснился.
Приснилась неизвестная Маргарите местность -- безнадежная, унылая, под
пасмурным небом ранней весны. Приснилось это клочковатое бегущее серенькое
небо, а под ним беззвучная стая грачей. Какой-то корявый мостик. Под ним
мутная весенняя речонка, безрадостные, нищенские, полуголые деревья,
одинокая осина, а далее, -- меж деревьев, -- бревенчатое зданьице, не то оно
-- отдельная кухня, не то баня, не то черт знает что. Неживое все кругом
какое-то и до того унылое, что так и тянет повеситься на этой осине у
мостика. Ни дуновения ветерка, ни шевеления облака и ни живой души. Вот
адское место для живого человека!
И вот, вообразите, распахивается дверь этого бревенчатого здания, и
появляется он. Довольно далеко, но он отчетливо виден. Оборван он, не
разберешь, во что он одет. Волосы всклокочены, небрит. Глаза больные,
встревоженные. Манит ее рукой, зовет. Захлебываясь в неживом воздухе,
Маргарита по кочкам побежала к нему и в это время проснулась.
"Сон этот может означать только одно из двух, -- рассуждала сама с
собой Маргарита Николаевна, -- если он мертв и поманил меня, то это значит,
что он приходил за мною, и я скоро умру. Это очень хорошо, потому что
мучениям тогда настанет конец. Или он жив, тогда сон может означать только
одно, что он напоминает мне о себе! Он хочет сказать, что мы еще увидимся.
Да, мы увидимся очень скоро."
Находясь все в том же возбужденном состоянии, Маргарита оделась и стала
внушать себе, что, в сущности, все складывается очень удачно, а такие
удачные моменты надо уметь ловить и пользоваться ими. Муж уехал в
командировку на целых три дня. В течение трех суток она предоставлена самой
себе, никто не помешает ей думать о чем угодно, мечтать о том, что ей
нравится. Все пять комнат в верхнем этаже особняка, вся эта квартира,
которой в Москве позавидовали бы десятки тысяч людей, в полном ее
распоряжении.
Однако, получив свободу на целых три дня, из всей этой роскошной
квартиры Маргарита выбрала далеко не самое лучшее место. Напившись чаю, она
ушла в темную, без окон, комнату, где хранились чемоданы и разное старье в
двух больших шкафах. Присев на корточки, она открыла нижний ящик первого из
них и из-под груды шелковых обрезков достала то единственно ценное, что
имела в жизни. В руках Маргариты оказался старый альбом коричневой кожи, в
котором была фотографическая карточка мастера, книжка сберегательной кассы
со вкладом в десять тысяч на его имя, распластанные между листками
папиросной бумаги лепестки засохшей розы и часть тетради в целый лист,
исписанной на машинке и с обгоревшим нижним краем.
Вернувшись с этим богатством к себе в спальню, Маргарита Николаевна
установила на трехстворчатом зеркале фотографию и просидела около часа,
держа на коленях испорченную огнем тетрадь, перелистывая ее и перечитывая
то, в чем после сожжения не было ни начала, ни конца: "...Тьма, пришедшая со
средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. Исчезли висячие
мосты, соединяющие храм со страшной антониевой башней, опустилась с неба
бездна и залила крылатых богов над гипподромом, хасмонейский дворец с
бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды... Пропал Ершалаим --
великий город, как будто не существовал на свете..."
Маргарите хотелось читать дальше, но дальше ничего не было, кроме
угольной бахромы.
Утирая слезы, Маргарита Николаевна оставила тетрадь, локти положила на
подзеркальный столик и, отражаясь в зеркале, долго сидела, не спуская глаз с
фотографии. Потом слезы высохли. Маргарита аккуратно сложила свое имущество,
и через несколько минут оно было опять погребено под шелковыми тряпками, и
со звоном в темной комнате закрылся замок.
Маргарита Николаевна надевала в передней пальто, чтобы идти гулять.
Красавица Наташа, ее домработница, осведомилась о том, что сделать на
второе, и, получив ответ, что это безразлично, чтобы развлечь самое себя,
вступила со своей хозяйкой в разговор и стала рассказывать бог знает что,
вроде того, что вчера в театре фокусник такие фокусы показывал, что все
ахнули, всем раздавал по два флакона заграничных духов и чулки бесплатно, а
потом, как сеанс кончился, публика вышла на улицу, и -- хвать -- все
оказались голые! Маргарита Николаевна повалилась на стул под зеркалом в
передней и захохотала.
-- Наташа! Ну как вам не стыдно, -- говорила Маргарита Николаевна, --
вы грамотная, умная девушка; в очередях врут черт знает что, а вы
повторяете!
Наташа залилась румянцем и с большим жаром возразила, что ничего не
врут и что она сегодня сама лично в гастрономе на Арбате видела одну
гражданку, которая пришла в гастроном в туфлях, а как стала у кассы платить,
туфли у нее с ног исчезли и она осталась в одних чулках. Глаза вылупленные!
На пятке дыра. А туфли эти волшебные, с того самого сеанса.
-- Так и пошла?
-- Так и пошла! -- вскрикивала Наташа, все более краснея оттого, что ей
не верят, -- да вчера, Маргарита Николаевна, милиция человек сто ночью
забрала. Гражданки с этого сеанса в одних панталонах бежали по Тверской.
-- Ну, конечно, это Дарья рассказывала, -- говорила Маргарита
Николаевна, -- я давно уже за ней замечала, что она страшная врунья.
Смешной разговор кончился приятным сюрпризом для Наташи. Маргарита
Николаевна пошла в спальню и вышла оттуда, держа в руках пару чулок и флакон
одеколона. Сказав Наташе, что она тоже хочет показать фокус, Маргарита
Николаевна подарила ей чулки и склянку и сказала, что просит ее только об
одном -- не бегать в одних чулках по Тверской и не слушать Дарью.
Расцеловавшись, хозяйка и домработница расстались.
Откинувшись на удобную, мягкую спинку кресла в троллейбусе, Маргарита
Николаевна ехала по Арбату и то думала о своем, то прислушивалась к тому, о
чем шепчутся двое граждан, сидящие впереди нее.
А те, изредка оборачиваясь с опаской, не слышит ли кто, перешептывались
о какой-то ерунде. Здоровенный, мясистый, с бойкими свиными глазками,
сидящий у окна, тихо говорил маленькому своему соседу о том, что пришлось
гроб закрыть черным покрывалом...
-- Да не может быть, -- поражаясь, шептал маленький, -- это что-то
неслыханное... А что же Желдыбин предпринял?
Среди ровного гудения троллейбуса слышались слова от окошка:
-- Уголовный розыск... скандал... ну, прямо мистика!
Из этих отрывочных кусочков Маргарита Николаевна кое-как составила
что-то связное. Граждане шептались о том, что у какого-то покойника, а
какого -- они не называли, сегодня утром из гроба украли голову! Вот из-за
этого этот Желдыбин так и волнуется теперь. Все эти, что шепчутся в
троллейбусе, тоже имеют какое-то отношение к обокраденному покойнику.
-- Поспеем ли за цветами заехать? -- беспокоился маленький, --
кремация, ты говоришь, в два?
Наконец Маргарите Николаевне надоело слушать эту таинственную трепотню
про украденную из гроба голову, и она обрадовалась, что ей пора выходить.
Через несколько минут Маргарита Николаевна уже сидела под кремлевской
стеной на одной из скамеек, поместившись так, что ей был виден Манеж.
Маргарита щурилась на яркое солнце, вспоминала свой сегодняшний сон,
вспоминала, как ровно год, день в день и час в час, на этой же самой скамье
она сидела рядом с ним. И точно так же, как и тогда, черная сумочка лежала
рядом с нею на скамейке. Его не было рядом в этот день, но разговаривала
мысленно Маргарита Николаевна все же с ним: "Если ты сослан, то почему же не
даешь знать о себе? Ведь дают же люди знать. Ты разлюбил меня? Нет, я
почему-то этому не верю. Значит, ты был сослан и умер... Тогда, прошу тебя,
отпусти меня, дай мне наконец свободу жить, дышать воздухом". Маргарита
Николаевна отвечала за него: "Ты свободна... Разве я держу тебя?" Потом
возражала ему: "Нет, что это за ответ! Нет, ты уйди из моей памяти, тогда я
стану свободна".
Люди проходили мимо Маргариты Николаевны. Какой-то мужчина покосился на
хорошо одетую женщину, привлеченный ее красотою и одиночеством. Он кашлянул
и присел на кончик той же скамьи, на которой сидела Маргарита Николаевна.
Набравшись духу, он заговорил:
-- Определенно хорошая погода сегодня...
Но Маргарита так мрачно поглядела на него, что он поднялся и ушел.
"Вот и пример, -- мысленно говорила Маргарита тому, кто владел ею, --
почему, собственно, я прогнала этого мужчину? Мне скучно, а в этом ловеласе
нет ничего дурного, разве только что глупое слово "определенно"? Почему я
сижу, как сова, под стеной одна? Почему я выключена из жизни?"
Она совсем запечалилась и понурилась. Но тут вдруг та самая утренняя
волна ожидания и возбуждения толкнула ее в грудь. "Да, случится!" Волна
толкнула ее вторично, и тут она поняла, что это волна звуковая. Сквозь шум
города все отчетливее слышались приближающиеся удары барабана и звуки
немного фальшивящих труб.
Первым показался шагом следующий мимо решетки сада конный милиционер, а
за ним три пеших. Затем медленно едущий грузовик с музыкантами. Далее --
медленно двигающаяся похоронная новенькая открытая машина, на ней гроб весь
в венках, а по углам площадки -- четыре стоящих человека: трое мужчин, одна
женщина. Даже на расстоянии Маргарита разглядела, что лица стоящих в
похоронной машине людей, сопровождающих покойника в последний путь, какие-то
странно растерянные. В особенности это было заметно в отношении гражданки,
стоявшей в левом заднем углу автодрог. Толстые щеки этой гражданки как будто
изнутри распирало еще больше какою-то пикантной тайной, в заплывших глазах
играли двусмысленные огоньки. Казалось, что вот-вот еще немного, и
гражданка, не вытерпев, подмигнет на покойника и скажет: "Видали вы что-либо
подобное? Прямо мистика!" Столь же растерянные лица были и у пеших
провожающих, которые, в количестве человек трехсот примерно, медленно шли за
похоронной машиной.
Маргарита провожала глазами шествие, прислушиваясь к тому, как затихает
вдали унылый турецкий барабан, выделывающий одно и то же "Бумс, бумс, бумс",
и думала: "Какие странные похороны... И какая тоска от этого "бумса"! Ах,
право, дьяволу бы заложила душу, чтобы только узнать, жив он или нет!
Интересно знать, кого это хоронят с такими удивительными лицами?"
-- Берлиоза Михаила Александровича, -- послышался рядом несколько
носовой мужской голос, -- председателя МАССОЛИТа.
Удивленная Маргарита Николаевна повернулась и увидела на своей скамейке
гражданина, который, очевидно, бесшумно подсел в то время, когда Маргарита
загляделась на процессию и, надо полагать, в рассеянности вслух задала свой
последний вопрос.
Процессия тем временем стала приостанавливаться, вероятно,
задерживаемая впереди светофорами.
-- Да, -- продолжал неизвестный гражданин, -- удивительное у них
настроение. Везут покойника, а думают только о том, куда девалась его
голова!
-- Какая голова? -- спросила Маргарита, вглядываясь в неожиданного
соседа. Сосед этот оказался маленького роста, пламенно-рыжий, с клыком, в
крахмальном белье, в полосатом добротном костюме, в лакированных туфлях и с
котелком на голове. Галстук был яркий. Удивительно было то, что из кармашка,
где обычно мужчины носят платочек или самопишущее перо, у этого гражданина
торчала обглоданная куриная кость.
-- Да, изволите ли видеть, -- объяснил рыжий, -- сегодня утром в
Грибоедовском зале голову у покойника стащили из гроба.
-- Как же это может быть? -- невольно спросила Маргарита, в то же время
вспомнив шепот в троллейбусе.
-- Черт его знает как! -- развязно ответил рыжий, -- я, впрочем,
полагаю, что об этом Бегемота не худо бы спросить. До ужаса ловко сперли.
Такой скандалище! И, главное, непонятно, кому и на что она нужна, эта
голова!
Как ни была занята своим Маргарита Николаевна, ее все же поразили
странные враки неизвестного гражданина.
-- Позвольте! -- вдруг воскликнула она, -- какого Берлиоза? Это, что в
газетах сегодня...
-- Как же, как же...
-- Так это, стало быть, литераторы за гробом идут? -- спросила
Маргарита и вдруг оскалилась.
-- Ну, натурально, они!
-- А вы их знаете в лицо?
-- Всех до единого, -- ответил рыжий.
-- Скажите, -- заговорила Маргарита, и голос ее стал глух, -- среди них
нету критика Латунского?
-- Как же его не может быть? -- ответил рыжий, -- вон он с краю в
четвертом ряду.
-- Это блондин-то? -- щурясь, спросила Маргарита.
-- Пепельного цвета... Видите, он глаза вознес к небу.
-- На патера похож?
-- Во-во!
Больше Маргарита ничего не спросила, всматриваясь в Латунского.

-- А вы, как я вижу, -- улыбаясь, заговорил рыжий, -- ненавидите этого
Латунского.
-- Я еще кой-кого ненавижу, -- сквозь зубы ответила Маргарита, -- но об
этом неинтересно говорить.
Процессия в это время двинулась дальше, за пешими потянулись большею
частью пустые автомобили.
-- Да уж, конечно, чего тут интересного, Маргарита Николаевна!
Маргарита удивилась:
-- Вы меня знаете?
Вместо ответа рыжий снял котелок и взял его на отлет.
"Совершенно разбойничья рожа!" -- подумала Маргарита, вглядываясь в
своего уличного собеседника.
-- Я вас не знаю, -- сухо сказала Маргарита.
-- Откуда ж вам меня знать! А между тем я к вам послан по делу.

Маргарита побледнела и отшатнулась.
-- С этого прямо и нужно было начинать, -- заговорила она, -- а не
молоть черт знает что про отрезанную голову! Вы меня хотите арестовать?
-- Ничего подобного, -- воскликнул рыжий, -- что это такое: раз уж
заговорил, так уж непременно арестовать! Просто есть к вам дело.
-- Ничего не понимаю, какое дело?
Рыжий оглянулся и сказал таинственно:
-- Меня прислали, чтобы вас сегодня вечером пригласить в гости.

-- Что вы бредите, какие гости?
-- К одному очень знатному иностранцу, -- значительно сказал рыжий,
прищурив глаз.
Маргарита очень разгневалась.
-- Новая порода появилась: уличный сводник, -- поднимаясь, чтобы
уходить, сказала она.
-- Вот спасибо за такие поручения! -- обидевшись, воскликнул рыжий и
проворчал в спину уходящей Маргарите: -- Дура!

-- Мерзавец! -- отозвалась та, оборачиваясь, и тут же услышала за собой
голос рыжего:
-- Тьма, пришедшая со средиземного моря, накрыла ненавидимый
прокуратором город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной
Антониевой башней... Пропал Ершалаим, великий город, как будто не
существовал на свете... Так пропадите же вы пропадом с вашей обгоревшей
тетрадкой и сушеной розой! Сидите здесь на скамейке одна и умоляйте его,
чтобы он отпустил вас на свободу, дал дышать воздухом, ушел бы из памяти!
Побелев лицом, Маргарита вернулась к скамейке. Рыжий глядел на нее,
прищурившись.
-- Я ничего не понимаю, -- тихо заговорила Маргарита Николаевна, -- про
листки еще можно узнать... проникнуть, подсмотреть... Наташа подкуплена? да?
Но как вы могли узнать мои мысли? -- она страдальчески сморщилась и
добавила: -- Скажите мне, кто вы такой? Из какого вы учреждения?
-- Вот скука-то, -- проворчал рыжий и заговорил громче: -- Простите,
ведь я сказал вам, что ни из какого я не из учреждения! Сядьте, пожалуйста.
Маргарита беспрекословно повиновалась, но все-таки, садясь, спросила
еще раз:
-- Кто вы такой?
-- Ну хорошо, зовут меня Азазелло, но ведь все равно вам это ничего не
говорит.
-- А вы мне не скажете, откуда вы узнали про листки и про мои мысли?
-- Не скажу, -- сухо ответил Азазелло.
-- Но вы что-нибудь знаете о нем? -- моляще шепнула Маргарита.
-- Ну, скажем, знаю.
-- Молю: скажите только одно, он жив? Не мучьте.
-- Ну, жив, жив, -- неохотно отозвался Азазелло.
-- Боже!
-- Пожалуйста, без волнений и вскрикиваний, -- нахмурясь, сказал
Азазелло.
-- Простите, простите, -- бормотала покорная теперь Маргарита, -- я,
конечно, рассердилась на вас. Но, согласитесь, когда на улице приглашают
женщину куда-то в гости... У меня нет предрассудков, я вас уверяю, --
Маргарита невесело усмехнулась, -- но я никогда не вижу никаких иностранцев,
общаться с ними у меня нет никакой охоты... и кроме того, мой муж... Моя
драма в том, что я живу с тем, кого я не люблю, но портить ему жизнь считаю
делом недостойным. Я от него ничего не видела, кроме добра...
Азазелло с видимой скукой выслушал эту бессвязную речь и сказал сурово:
-- Прошу вас минутку помолчать.
Маргарита покорно замолчала.
-- Я приглашаю вас к иностранцу совершенно безопасному. И ни одна душа
не будет знать об этом посещении. Вот уж за это я вам ручаюсь.
-- А зачем я ему понадобилась? -- вкрадчиво спросила Маргарита.

-- Вы об этом узнаете позже.
-- Понимаю... Я должна ему отдаться, -- сказала Маргарита задумчиво.
На это Азазелло как-то надменно хмыкнул и ответил так:
-- Любая женщина в мире, могу вас уверить, мечтала бы об этом, -- рожу
Азазелло перекосило смешком, -- но я разочарую вас, этого не будет.
-- Что за иностранец такой?! -- в смятении воскликнула Маргарита так
громко, что на нее обернулись проходившие мимо скамейки, -- и какой мне
интерес идти к нему?
Азазелло наклонился к ней и шепнул многозначительно:
-- Ну, интерес-то очень большой... Вы воспользуетесь случаем...

-- Что? -- воскликнула Маргарита, и глаза ее округлились, -- если я вас
правильно понимаю, вы намекаете на то, что я там могу узнать о нем?
Азазелло молча кивнул головой.
-- Еду! -- с силой воскликнула Маргарита и ухватила Азазелло за руку,
-- еду, куда угодно!
Азазелло, облегченно отдуваясь, откинулся на спинку скамейки, закрыв
спиной крупно вырезанное слово "Нюра", и заговорил иронически:
-- Трудный народ эти женщины! -- он засунул руки в карманы и далеко
вперед вытянул ноги, -- зачем, например, меня послали по этому делу? Пусть
бы ездил Бегемот, он обаятельный...
Маргарита заговорила, криво и жалко улыбаясь:
-- Перестаньте вы меня мистифицировать и мучить вашими загадками... Я
ведь человек несчастный, и вы пользуетесь этим. Лезу я в какую-то странную
историю, но, клянусь, только из-за того, что вы поманили меня словами о нем!
У меня кружится голова от всех этих непонятностей...
-- Без драм, без драм, -- гримасничая, отозвался Азазелло, -- в мое
положение тоже нужно входить. Надавать администратору по морде, или
выставить дядю из дому, или подстрелить кого-нибудь, или какой-нибудь еще
пустяк в этом роде, это моя прямая специальность, но разговаривать с
влюбленными женщинами -- слуга покорный. Ведь я вас полчаса уже уламываю.
Так едете?
-- Еду, -- просто ответила Маргарита Николаевна.
-- Тогда потрудитесь получить, -- сказал Азазелло и, вынув из кармана
круглую золотую коробочку, протянул ее Маргарите со словами: -- Да прячьте
же, а то прохожие смотрят. Она вам пригодится, Маргарита Николаевна. Вы
порядочно постарели от горя за последние полгода. (Маргарита вспыхнула, но
ничего не ответила, а Азазелло продолжал.) Сегодня вечером, ровно в половину
десятого, потрудитесь, раздевшись донага, натереть этой мазью лицо и все
тело. Дальше делайте, что хотите, но не отходите от телефона. В десять я вам
позвоню и все, что нужно, скажу. Вам ни о чем не придется заботиться, вас
доставят куда нужно, и вам не причинят никакого беспокойства. Понятно?
Маргарита помолчала, потом ответила:
-- Понятно. Эта вещь из чистого золота, видно по тяжести. Ну что же, я
прекрасно понимаю, что меня подкупают и тянут в какую-то темную историю, за
которую я очень поплачусь.
-- Это что же такое, -- почти зашипел Азазелло, -- вы опять?
-- Нет, погодите!
-- Отдайте обратно помаду.
Маргарита крепче зажала в руке коробку и продолжала:
-- Нет, погодите... Я знаю, на что иду. Но иду на все из-за него,
потому что ни на что в мире больше надежды у меня нет. Но я хочу вам
сказать, что, если вы меня погубите, вам будет стыдно! Да, стыдно! Я погибаю
из-за любви! -- и, стукнув себя в грудь, Маргарита глянула на солнце.
-- Отдайте обратно, -- в злобе зашипел Азазелло, -- отдайте обратно, и
к черту все это. Пусть посылают Бегемота.
-- О нет! -- воскликнула Маргарита, поражая проходящих, -- согласна на
все, согласна проделать эту комедию с натиранием мазью, согласна идти к
черту на куличики. Не отдам!
-- Ба! -- вдруг заорал Азазелло и, вылупив глаза на решетку сада, стал
указывать куда-то пальцем.
Маргарита повернулась туда, куда указывал Азазелло, но ничего
особенного не обнаружила. Тогда она обернулась к Азазелло, желая получить
объяснение этому нелепому "ба!", Но давать это объяснение было некому:
таинственный собеседник Маргариты Николаевны исчез. Маргарита быстро сунула
руку в сумочку, куда перед этим криком спрятала коробочку, и убедилась, что
она там. Тогда, ни о чем не размышляя, Маргарита

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:16, 22.09.2008
Глава 20. Крем Азазелло



Луна в вечернем чистом небе висела полная, видная сквозь ветви клена.
Липы и акации разрисовали землю в саду сложным узором пятен. Трехстворчатое
окно в фонаре, открытое, но задернутое шторой, светилось бешеным
электрическим светом. В спальне Маргариты Николаевны горели все огни и
освещали полный беспорядок в комнате. На кровати на одеяле лежали сорочки,
чулки и белье, скомканное же белье валялось просто на полу рядом с
раздавленной в волнении коробкой папирос. Туфли стояли на ночном столике
рядом с недопитой чашкой кофе и пепельницей, в которой дымил окурок, на
спинке стула висело черное вечернее платье. В комнате пахло духами, кроме
того, в нее доносился откуда-то запах раскаленного утюга.
Маргарита Николаевна сидела перед трюмо в одном купальном халате,
наброшенном на голое тело, и в замшевых черных туфлях. Золотой браслет с
часиками лежал перед Маргаритой Николаевной рядом с коробочкой, полученной
от Азазелло, и Маргарита не сводила глаз с циферблата. Временами ей начинало
казаться, что часы сломались и стрелки не движутся. Но они двигались, хотя и
очень медленно, как будто прилипая, и наконец <длинная стрелка упала на
двадцать девятую минуту десятого>. Сердце Маргариты страшно стукнуло, так
что она не смогла даже сразу взяться за коробочку. Справившись с собою,
Маргарита открыла ее и увидела в коробочке жирный желтоватый крем. Ей
показалось, что он пахнет болотной тиной. Кончиком пальца Маргарита выложила
небольшой мазочек крема на ладонь, причем сильнее запахло болотными травами
и лесом, и затем ладонью начала втирать крем в лоб и щеки. Крем легко
мазался и, как показалось Маргарите, тут же испарялся. Сделав несколько
втираний, Маргарита глянула в зеркало и уронила коробочку прямо на стекло
часов, от чего оно покрылось трещинами. Маргарита закрыла глаза, потом
глянула еще раз и бурно расхохоталась.

Ощипанные по краям в ниточку пинцетом брови сгустились и черными
ровными дугами легли над зазеленевшими глазами. Тонкая вертикальная
морщинка, перерезавшая переносицу, появившаяся тогда, в октябре, когда
пропал мастер, бесследно пропала. Исчезли и желтенькие тени у висков, и две
чуть заметные сеточки у наружных углов глаз. Кожа щек налилась ровным
розовым цветом, лоб стал бел и чист, а парикмахерская завивка волос
развилась.
На тридцатилетнюю Маргариту из зеркала глядела от природы кудрявая
черноволосая женщина лет двадцати, безудержно хохочущая, скалящая зубы.

Нахохотавшись, Маргарита выскочила из халата одним прыжком и широко
зачерпнула легкий жирный крем и сильными мазками начала втирать его в кожу
тела. Оно сейчас же порозовело и загорелось. Затем мгновенно, как будто из
мозга выхватили иголку, утих висок, нывший весь вечер после свидания в
Александровском саду, мускулы рук и ног окрепли, а затем тело Маргариты
потеряло вес.
Она подпрыгнула и повисла в воздухе невысоко над ковром, потом ее
медленно потянуло вниз, и она опустилась.
-- Ай да крем! Ай да крем! -- закричала Маргарита, бросаясь в кресло.
Втирания изменили ее не только внешне. Теперь в ней во всей, в каждой
частице тела, вскипала радость, которую она ощутила, как пузырьки, колющие
все ее тело. Маргарита ощутила себя свободной, свободной от всего. Кроме
того, она поняла со всей ясностью, что именно случилось то, о чем утром
говорило предчувствие, и что она покидает особняк и прежнюю свою жизнь
навсегда. Но от этой прежней жизни все же откололась одна мысль о том, что
нужно исполнить только один последний долг перед началом чего-то нового,
необыкновенного, тянущего ее наверх, в воздух. И она, как была нагая, из
спальни, то и дело взлетая на воздух, перебежала в кабинет мужа и, осветив
его, кинулась к письменному столу. На вырванном из блокнота листе она без
помарок быстро и крупно карандашом написала записку:
"Прости меня и как можно скорее забудь. Я тебя покидаю навек. Не ищи
меня, это бесполезно. Я стала ведьмой от горя и бедствий, поразивших меня.
Мне пора. Прощай. Маргарита".
С совершенно облегченной душой Маргарита прилетела в спальню, и следом
за нею туда же вбежала Наташа, нагруженная вещами. И тотчас все эти вещи,
деревянные плечики с платьем, кружевные платки, синие шелковые туфли на
распялках и поясок -- все это посыпалось на пол, и Наташа всплеснула
освободившимися руками.
-- Что, хороша? -- громко крикнула охрипшим голосом Маргарита
Николаевна.
-- Как же это? -- шептала Наташа, пятясь, -- как вы это делаете,
Маргарита Николаевна?
-- Это крем! Крем, крем, -- ответила Маргарита, указывая на сверкающую
золотую коробку и поворачиваясь перед зеркалом.
Наташа, забыв про валяющееся на полу мятое платье, подбежала к трюмо и
жадными, загоревшимися глазами уставилась на остаток мази. Губы ее что-то
шептали. Она опять повернулась к Маргарите и проговорила с каким-то
благоговением:
-- Кожа-то! Кожа, а? Маргарита Николаевна, ведь ваша кожа светится. --
Но тут она опомнилась, подбежала к платью, подняла и стала отряхивать его.
-- Бросьте! Бросьте! -- кричала ей Маргарита, -- к черту его, все
бросьте! Впрочем, нет, берите его себе на память. Говорю, берите на память.
Все забирайте, что есть в комнате.
Как будто ополоумев, неподвижная Наташа некоторое время смотрела на
Маргариту, потом повисла у нее на шее, целуя и крича:
-- Атласная! Светится! Атласная! А брови-то, брови!
-- Берите все тряпки, берите духи и волоките к себе в сундук, прячьте,
-- кричала Маргарита, -- но драгоценностей не берите, а то вас в краже
обвинят.
Наташа сгребла в узел, что ей попало под руку, платья, туфли, чулки и
белье, и побежала вон из спальни.
В это время откуда-то с другой стороны переулка, из открытого окна,
вырвался и полетел громовой виртуозный вальс и послышалось пыхтение
подъехавшей к воротам машины.
-- Сейчас позвонит Азазелло! -- воскликнула Маргарита, слушая
сыплющийся в переулке вальс, -- он позвонит! А иностранец безопасен. Да,
теперь я понимаю, что он безопасен!
Машина зашумела, удаляясь от ворот. Стукнула калитка, и на плитках
дорожки послышались шаги.
"Это Николай Иванович, по шагам узнаю, -- подумала Маргарита, -- надо
будет сделать на прощание что-то очень смешное и интересное".
Маргарита рванула штору в сторону и села на подоконник боком, охватив
колено руками. Лунный свет лизнул ее с правого бока. Маргарита подняла
голову к луне и сделала задумчивое и поэтическое лицо. Шаги стукнули еще
раза два и затем внезапно стихли. Еще полюбовавшись на луну, вздохнув для
приличия, Маргарита повернула голову в сад и действительно увидела Николая
Ивановича, проживающего в нижнем этаже этого самого особняка. Луна ярко
заливала Николая Ивановича. Он сидел на скамейке, и по всему было видно, что
он опустился на нее внезапно. Пенсне на его лице как-то перекосилось, а свой
портфель он сжимал в руках.
-- А, здравствуйте, Николай Иванович! -- грустным голосом сказала
Маргарита, -- добрый вечер! Вы из заседания?
Николай Иванович ничего не ответил на это.
-- А я, -- продолжала Маргарита, побольше высовываясь в сад, -- сижу
одна, как видите, скучаю, гляжу на луну и слушаю вальс.
Левою рукою Маргарита провела по виску, поправляя прядь волос, потом
сказала сердито:
-- Это невыносимо, Николай Иванович! Все-таки я дама, в конце концов!
Ведь это хамство не отвечать, когда с вами разговаривают!
Николай Иванович, видный в луне до последней пуговки на серой жилетке,
до последнего волоска в светлой бородке клинышком, вдруг усмехнулся дикой
усмешкой, поднялся со скамейки и, очевидно, не помня себя от смущения,
вместо того, чтобы снять шляпу, махнул портфелем в сторону и ноги согнул,
как будто собирался пуститься вприсядку.
-- Ах, какой вы скучный тип, Николай Иванович, -- продолжала Маргарита,
-- вообще вы все мне так надоели, что я выразить вам этого не могу, и так я
счастлива, что с вами расстаюсь! Ну вас к чертовой матери!
В это время за спиною Маргариты в спальне грянул телефон. Маргарита
сорвалась с подоконника и, забыв про Николая Ивановича, схватила трубку.
-- Говорит Азазелло, -- сказали в трубке.
-- Милый, милый Азазелло! -- вскричала Маргарита.
-- Пора! Вылетайте, -- заговорил Азазелло в трубке, и по тону его было
слышно, что ему приятен искренний, радостный порыв Маргариты, -- когда
будете пролетать над воротами, крикните: "Невидима!" Потом полетайте над
городом, чтобы попривыкнуть, а затем на юг, вон из города, и прямо на реку.
Вас ждут!
Маргарита повесила трубку, и тут в соседней комнате что-то деревянно
заковыляло и стало биться в дверь. Маргарита распахнула ее, и половая щетка,
щетиной вверх, танцуя, влетела в спальню. Концом своим она выбивала дробь на
полу, лягалась и рвалась в окно. Маргарита взвизгнула от восторга и вскочила
на щетку верхом. Тут только у наездницы мелькнула мысль о том, что она в
этой суматохе забыла одеться. Она галопом подскочила к кровати и схватила
первое попавшееся, какую-то голубую сорочку. Взмахнув ею, как штандартом,
она вылетела в окно. И вальс над садом ударил сильнее.
С окошка Маргарита скользнула вниз и увидела Николая Ивановича на
скамейке. Тот как бы застыл на ней и в полном ошеломлении прислушивался к
крикам и грохоту, доносящимся из освещенной спальни верхних жильцов.
-- Прощайте, Николай Иванович! -- закричала Маргарита, приплясывая
перед Николаем Ивановичем.
Тот охнул и пополз по скамейке, перебирая по ней руками и сбив наземь
свой портфель.
-- Прощайте навсегда! Я улетаю, -- кричала Маргарита, заглушая вальс.
Тут она сообразила, что рубашка ей ни к чему не нужна, и, зловеще захохотав,
накрыла ею голову Николая Ивановича. Ослепленный Николай Иванович грохнулся
со скамейки на кирпичи дорожки.
Маргарита обернулась, чтобы последний раз глянуть на особняк, где так
долго она мучилась, и увидела в пылающем огне искаженное от изумления лицо
Наташи.
-- Прощай, Наташа! -- прокричала Маргарита и вздернула щетку, --
невидима, невидима, -- еще громче крикнула она и между ветвями клена,
хлестнувшими ее по лицу, перелетев ворота, вылетела в переулок. И вслед ей
полетел совершенно обезумевший вальс.

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:18, 22.09.2008
Глава 21. Полет



Невидима и свободна! Невидима и свободна! Пролетев по своему переулку,
Маргарита попала в другой, пересекавший первый под прямым углом. Этот
заплатанный, заштопанный, кривой и длинный переулок с покосившейся дверью
нефтелавки, где кружками продают керосин и жидкость от паразитов во
флаконах, она перерезала в одно мгновение и тут усвоила, что, даже будучи
совершенно свободной и невидимой, все же и в наслаждении нужно быть хоть
немного благоразумной. Только каким-то чудом затормозившись, она не
разбилась насмерть о старый покосившийся фонарь на углу. Увернувшись от
него, Маргарита покрепче сжала щетку и полетела помедленнее, вглядываясь в
электрические провода и вывески, висящие поперек тротуара.
Третий переулок вел прямо к Арбату. Здесь Маргарита совершенно
освоилась с управлением щеткой, поняла, что та слушается малейшего
прикосновения рук или ног и что, летя над городом, нужно быть очень
внимательной и не очень буйствовать. Кроме того, совершенно ясно стало уже в
переулке, что прохожие летунью не видят. Никто не задирал головы, не кричал
"Гляди, гляди!", не шарахался в сторону, не визжал и не падал в обморок,
диким смехом не хохотал.
Маргарита летела беззвучно, очень медленно и невысоко, примерно на
уровне второго этажа. Но и при медленном лете, у самого выхода на
ослепительно освещенный Арбат, она немного промахнулась и плечом ударилась о
какой-то освещенный диск, на котором была нарисована стрела. Это рассердило
Маргариту. Она осадила послушную щетку, отлетела в сторону, а потом,
бросившись на диск внезапно, концом щетки разбила его вдребезги. Посыпались
с грохотом осколки, прохожие шарахнулись, где-то засвистели, а Маргарита,
совершив этот ненужный поступок, расхохоталась. "На Арбате надо быть еще
поосторожнее, -- подумала Маргарита, -- тут столько напутано всего, что и не
разберешься". Она принялась нырять между проводами. Под Маргаритой плыли
крыши троллейбусов, автобусов и легковых машин, а по тротуарам, как казалось
сверху Маргарите, плыли реки кепок. От этих рек отделялись ручейки и
вливались в огненные пасти ночных магазинов. "Э, какое месиво! -- сердито
подумала Маргарита, -- тут повернуться нельзя". Она пересекла Арбат,
поднялась повыше, к четвертым этажам, и мимо ослепительно сияющих трубок на
угловом здании театра проплыла в узкий переулок с высокими домами. Все окна
были открыты, и всюду слышалась в окнах радиомузыка. Из любопытства
Маргарита заглянула в одно из них. Увидела кухню. Два примуса ревели на
плите, возле них стояли две женщины с ложками в руках и переругивались.
-- Свет надо тушить за собой в уборной, вот что я вам скажу, Пелагея
Петровна, -- говорила та женщина, перед которой была кастрюля с какой-то
снедью, от которой валил пар, -- а то мы на выселение на вас подадим!
-- Сами вы хороши, -- отвечала другая.
-- Обе вы хороши, -- звучно сказала Маргарита, переваливаясь через
подоконник в кухню. Обе ссорящиеся повернулись на голос и замерли с грязными
ложками в руках. Маргарита осторожно протянула руку между ними, повернула
краны в обоих примусах и потушила их. Женщины охнули и открыли рты. Но
Маргарита уже соскучилась в кухне и вылетела в переулок.
В конце его ее внимание привлекла роскошная громада восьмиэтажного,
видимо, только что построенного дома. Маргарита пошла вниз и, приземлившись,
увидела, что фасад дома выложен черным мрамором, что двери широкие, что за
стеклом их виднеется фуражка с золотым галуном и пуговицы швейцара и что над
дверьми золотом выведена надпись: "Дом Драмлита".
Маргарита щурилась на надпись, соображая, что бы могло означать слово
"Драмлит". Взяв щетку под мышку, Маргарита вошла в подъезд, толкнув дверью
удивленного швейцара, и увидела рядом с лифтом на стене черную громадную
доску, а на ней выписанные белыми буквами номера квартир и фамилии жильцов.
Венчающая список надпись "Дом драматурга и литератора" заставила Маргариту
испустить хищный задушенный вопль. Поднявшись в воздух повыше, она жадно
начала читать фамилии: Хустов, Двубратский, Квант, Бескудников, Латунский...
-- Латунский! -- завизжала Маргарита. -- Латунский! Да ведь это же он!
Это он погубил мастера.
Швейцар у дверей, выкатив глаза и даже подпрыгивая от удивления, глядел
на черную доску, стараясь понять такое чудо: почему это завизжал внезапно
список жильцов. А Маргарита в это время уже поднималась стремительно вверх
по лестнице, повторяя в каком-то упоении:
-- Латунский -- восемьдесят четыре! Латунский -- восемьдесят четыре...
Вот налево -- 82, направо -- 83, еще выше, налево -- 84. Вот и карточка
-- "О. Латунский".
Маргарита соскочила со щетки, и разгоряченные ее подошвы приятно
охладила каменная площадка. Маргарита позвонила раз, другой. Но никто не
открывал. Маргарита стала сильнее жать кнопку и сама слышала трезвон,
который поднялся в квартире Латунского. Да, по гроб жизни должен быть
благодарен покойному Берлиозу обитатель квартиры N 84 в восьмом этаже за то,
что председатель МАССОЛИТа попал под трамвай, и за то, что траурное
заседание назначили как раз на этот вечер. Под счастливой звездой родился
критик Латунский. Она спасла его от встречи с Маргаритой, ставшей ведьмой в
эту пятницу!
Никто не открывал. Тогда во весь мах Маргарита понеслась вниз,
отсчитывая этажи, долетела донизу, вырвалась на улицу и, глядя вверх,
отсчитала и проверила этажи снаружи, соображая, какие именно окна квартиры
Латунского. Несомненно, что это были пять темных окон на углу здания, в
восьмом этаже. Уверившись в этом, Маргарита поднялась в воздухе и через
несколько секунд сквозь открытое окно входила в неосвещенную комнату, в
которой серебрилась только узенькая дорожка от луны. По ней пробежала
Маргарита, нашарила выключатель. Через минуту вся квартира была освещена.
Щетка стояла в углу. Удостоверившись, что дома никого нету, Маргарита
открыла дверь на лестницу и проверила, тут ли карточка. Карточка была на
месте, Маргарита попала туда, куда нужно было.
Да, говорят, что и до сих пор критик Латунский бледнеет, вспоминая этот
страшный вечер, и до сих пор с благоговением произносит имя Берлиоза.
Совершенно неизвестно, какою темной и гнусной уголовщиной ознаменовался бы
этот вечер, -- по возвращении из кухни Маргариты в руках у нее оказался
тяжелый молоток.
Нагая и невидимая летунья сдерживала и уговаривала себя, руки ее
тряслись от нетерпения. Внимательно прицелившись, Маргарита ударила по
клавишам рояля, и по всей квартире пронесся первый жалобный вой. Исступленно
кричал ни в чем не повинный беккеровский кабинетный инструмент. Клавиши на
нем провалились, костяные накладки летели во все стороны. Со звуком
револьверного выстрела лопнула под ударом молотка верхняя полированная дека.
Тяжело дыша, Маргарита рвала и мяла молотком струны. Наконец, уставши,
отвалилась, бухнулась в кресло, чтобы отдышаться.
В ванной страшно гудела вода и в кухне тоже. "Кажется, уже полилось на
пол", -- подумала Маргарита и добавила вслух:
-- Однако рассиживаться нечего.
Из кухни в коридор уже бежал поток. Шлепая босыми ногами в воде,
Маргарита ведрами носила из кухни воду в кабинет критика и выливала ее в
ящики письменного стола. Потом, разломав молотком двери шкафа в этом же
кабинете, бросилась в спальню. Разбив зеркальный шкаф, она вытащила из него
костюм критика и утопила его в ванне. Полную чернильницу чернил, захваченную
в кабинете, она вылила в пышно взбитую двуспальную кровать в спальне.
Разрушение, которое она производила, доставляло ей жгучее наслаждение, но
при этом ей все время казалось, что результаты получаются какие-то мизерные.
Поэтому она стала делать что попало. Она била вазоны с фикусами в той
комнате, где был рояль. Не докончив этого, возвращалась в спальню и кухонным
ножом резала простыни, била застекленные фотографии. Усталости она не
чувствовала, и только пот тек по ней ручьями.
В это время в квартире N 82, под квартирой Латунского, домработница
драматурга Кванта пила чай в кухне, недоумевая по поводу того, что сверху
доносится какой-то грохот, беготня и звон. Подняв голову к потолку, она
вдруг увидела, что он на глазах у нее меняет свой белый цвет на какой-то
мертвенно-синеватый. Пятно расширялось на глазах, и вдруг на нем набухли
капли. Минуты две сидела домработница, дивясь такому явлению, пока, наконец,
из потолка не пошел настоящий дождь и не застучал по полу. Тут она вскочила,
подставила под струи таз, что нисколько не помогло, так как дождь расширился
и стал заливать и газовую плиту, и стол с посудой. Тогда, вскрикнув,
домработница Кванта побежала из квартиры на лестницу, и тотчас же в квартире
Латунского начались звонки.
-- Ну, зазвонили, пора собираться, -- сказала Маргарита. Она села на
щетку, прислушиваясь к тому, как женский голос кричит в скважину двери:
-- Откройте, откройте! Дуся, открой! У вас, что ли, вода течет? Нас
залило.
Маргарита поднялась на метр вверх и ударила по люстре. Две лампочки
разорвало, и во все стороны полетели подвески. Крики в скважине
прекратились, на лестнице послышался топот. Маргарита выплыла в окно,
оказалась снаружи окна, размахнулась несильно и молотком ударила в стекло.
Оно всхлипнуло, и по облицованной мрамором стене каскадом побежали вниз
осколки. Маргарита поехала к следующему окну. Далеко внизу забегали люди по
тротуару, из двух стоявших у подъезда машин одна загудела и отъехала.
Покончив с окнами Латунского, Маргарита поплыла к соседней квартире. Удары
стали чаще, переулок наполнился звоном и грохотом. Из первого подъезда
выбежал швейцар, поглядел вверх, немного поколебался, очевидно, не сообразив
сразу, что ему предпринять, всунул в рот свисток и бешено засвистел. С
особым азартом под этот свист рассадив последнее окно на восьмом этаже,
Маргарита спустилась к седьмому и начала крушить стекла в нем.
Измученный долгим бездельем за зеркальными дверями подъезда, швейцар
вкладывал в свист всю душу, причем точно следовал за Маргаритой, как бы
аккомпанируя ей. В паузах, когда она перелетала от окна к окну, он набирал
духу, а при каждом ударе Маргариты, надув щеки, заливался, буравя ночной
воздух до самого неба.
Его усилия, в соединении с усилиями разъяренной Маргариты, дали большие
результаты. В доме шла паника. Целые еще стекла распахивались, в них
появлялись головы людей и тотчас же прятались, открытые же окна, наоборот,
закрывались. В противоположных домах в окнах на освещенном фоне возникали
темные силуэты людей, старавшихся понять, почему без всякой причины лопаются
стекла в новом здании Драмлита.
В переулке народ бежал к дому Драмлита, а внутри его по всем лестницам
топали мечущиеся без всякого толка и смысла люди. Домработница Кванта
кричала бегущим по лестнице, что их залило, а к ней вскоре присоединилась
домработница Хустова из квартиры N 80, помещавшейся под квартирой Кванта. У
Хустовых хлынуло с потолка и в кухне, и в уборной. Наконец, у Квантов в
кухне обрушился громадный пласт штукатурки с потолка, разбив всю грязную
посуду, после чего пошел уже настоящий ливень: из клеток обвисшей мокрой
драни хлынуло как из ведра. Тогда на лестнице первого подъезда начались
крики. Пролетая мимо предпоследнего окна четвертого этажа, Маргарита
заглянула в него и увидела человека, в панике напялившего на себя
противогаз. Ударив молотком в его стекло, Маргарита вспугнула его, и он
исчез из комнаты.
И неожиданно дикий разгром прекратился. Скользнув к третьему этажу,
Маргарита заглянула в крайнее окно, завешенное легонькой темной шторкой. В
комнате горела слабенькая лампочка под колпачком. В маленькой кровати с
сеточными боками сидел мальчик лет четырех и испуганно прислушивался.
Взрослых никого не было в комнате. Очевидно, все выбежали из квартиры.
-- Стекла бьют, -- проговорил мальчик и позвал: -- Мама!
Никто не отозвался, и тогда он сказал:
-- Мама, я боюсь.
Маргарита откинула шторку и влетела в окно.
-- Я боюсь, -- повторил мальчик и задрожал.
-- Не бойся, не бойся, маленький, -- сказала Маргарита, стараясь
смягчить свой осипший на ветру, преступный голос, -- это мальчишки стекла
били.
-- Из рогатки? -- спросил мальчик, переставая дрожать.
-- Из рогатки, из рогатки, -- подтвердила Маргарита, -- а ты спи!
-- Это Ситник, -- сказал мальчик, -- у него есть рогатка.
-- Ну, конечно, он!
Мальчик поглядел лукаво куда-то в сторону и спросил:
-- А ты где, тетя?
-- А меня нету, -- сказала Маргарита, -- я тебе снюсь.
-- Я так и думал, -- сказал мальчик.
-- Ты ложись, -- приказала Маргарита, -- подложи руку под щеку, а я
тебе буду сниться.
-- Ну, снись, снись, -- согласился мальчик и тотчас улегся и руку
положил под щеку.
-- Я тебе сказку расскажу, -- заговорила Маргарита и положила
разгоряченную руку на стриженную голову, -- была на свете одна тетя. И у нее
не было детей, и счастья вообще тоже не было. И вот она сперва много
плакала, а потом стала злая... -- Маргарита умолкла, сняла руку -- мальчик
спал.
Маргарита тихонько положила молоток на подоконник и вылетела из окна.
Возле дома была кутерьма. По асфальтированному тротуару, усеянному битым
стеклом, бегали и что-то выкрикивали люди. Между ними уже мелькали
милиционеры. Внезапно ударил колокол, и с Арбата в переулок вкатила красная
пожарная машина с лестницей...
Но дальнейшее уже не интересовало Маргариту. Прицелившись, чтобы не
задеть за какой-нибудь провод, она покрепче сжала щетку и в мгновение
оказалась выше злополучного дома. Переулок под нею покосился набок и
провалился вниз. Вместо него одного под ногами у Маргариты возникло скопище
крыш, под углами перерезанное сверкающими дорожками. Все оно неожиданно
поехало в сторону, и цепочки огней смазались и слились.
Маргарита сделала еще один рывок, и тогда все скопище крыш провалилось
под землю, а вместо него появилось внизу озеро дрожащих электрических огней,
и это озеро внезапно поднялось вертикально, а затем появилось над головой у
Маргариты, а под ногами блеснула луна. Поняв, что она перевернулась,
Маргарита приняла нормальное положение и, обернувшись, увидела, что и озера
уже нет, а что там, сзади за нею, осталось только розовое зарево на
горизонте. И оно исчезло через секунду, и Маргарита увидела, что она наедине
с летящей над нею слева луною. Волосы Маргариты давно уже стояли копной, а
лунный свет со свистом омывал ее тело. По тому, как внизу два ряда редких
огней слились в две непрерывные огненные черты, по тому, как быстро они
пропали сзади, Маргарита догадалась, что она летит с чудовищною скоростью, и
поразилась тому, что она не задыхается.
По прошествии нескольких секунд далеко внизу, в земной черноте,
вспыхнуло новое озеро электрического света и подвалилось под ноги летящей,
но тут же завертелось винтом и провалилось в землю. Еще несколько секунд --
такое же точно явление.
-- Города! Города! -- прокричала Маргарита.
После этого раза два или три она видела под собой тускло отсвечивающие
какие-то сабли, лежащие в открытых черных футлярах, и сообразила, что это
реки.
Повернув голову вверх и налево, летящая любовалась тем, что луна
несется под нею, как сумасшедшая, обратно в Москву и в то же время странным
образом стоит на месте, так что отчетливо виден на ней какой-то загадочный,
темный -- не то дракон, не то конек-горбунок, острой мордой обращенный к
покинутому городу.
Тут Маргаритой овладела мысль, что, по сути дела, она зря столь
исступленно гонит щетку. Что она лишает себя возможности что-либо как
следует рассмотреть, как следует упиться полетом. Ей что-то подсказывало,
что там, куда она летит, ее подождут и что незачем ей скучать от такой
безумной быстроты и высоты.
Маргарита наклонила щетку щетиной вперед, так что хвост ее поднялся
кверху, и, очень замедлив ход, пошла к самой земле. И это скольжение, как на
воздушных салазках, вниз принесло ей наибольшее наслаждение. Земля поднялась
к ней, и в бесформенной до этого черной гуще ее обозначились ее тайны и
прелести во время лунной ночи. Земля шла к ней, и Маргариту уже обдавало
запахом зеленеющих лесов. Маргарита летела над самыми туманами росистого
луга, потом над прудом. Под Маргаритой хором пели лягушки, а где-то вдали,
почему-то очень волнуя сердце, шумел поезд. Маргарита вскоре увидела его. Он
полз медленно, как гусеница, сыпя в воздух искры. Обогнав его, Маргарита
прошла еще над одним водным зеркалом, в котором проплыла под ногами вторая
луна, еще более снизилась и пошла, чуть-чуть не задевая ногами верхушки
огромных сосен.
Тяжкий шум вспарываемого воздуха послышался сзади и стал настигать
Маргариту. Постепенно к этому шуму чего-то летящего, как снаряд,
присоединился слышимый на много верст женский хохот. Маргарита оглянулась и
увидела, что ее догоняет какой-то сложный темный предмет. Настигая
Маргариту, он все более обозначался, стало видно, что кто-то летит верхом. А
наконец он и совсем обозначился. Замедляя ход, Маргариту догнала Наташа.
Она, совершенно нагая, с летящими по воздуху растрепанными волосами,
летела верхом на толстом борове, зажимавшем в передних копытцах портфель, а
задними ожесточенно молотящем воздух. Изредка поблескивающее в луне, а потом
потухающее пенсне, свалившееся с носа, летело рядом с боровом на шнуре, а
шляпа то и дело наезжала борову на глаза. Хорошенько всмотревшись, Маргарита
узнала в борове Николая Ивановича, и тогда хохот ее загремел над лесом,
смешавшись с хохотом Наташи.
-- Наташка! -- пронзительно закричала Маргарита, -- ты намазалась
кремом?
-- Душенька! -- будя своими воплями заснувший сосновый лес, отвечала
Наташа, -- королева моя французская, ведь я и ему намазала лысину, и ему!
-- Принцесса! -- плаксиво проорал боров, галопом неся всадницу.

-- Душенька! Маргарита Николаевна! -- кричала Наташа, скача рядом с
Маргаритой, -- сознаюсь, взяла крем. Ведь и мы хотим жить и летать! Прости
меня, повелительница, а я не вернусь, нипочем не вернусь! Ах, хорошо,
Маргарита Николаевна! Предложение мне делал, -- Наташа стала тыкать пальцем
в шею сконфуженно пыхтящего борова, -- предложение! Ты как меня называл, а?
-- кричала она, наклонясь к уху борова.
-- Богиня, -- завывал тот, -- не могу я так быстро лететь. Я бумаги
могу важные растерять. Наталья Прокофьевна, я протестую.
-- Да ну тебя к черту с твоими бумагами! -- дерзко хохоча, кричала
Наташа.
-- Что вы, Наталья Прокофьевна! Нас услышит кто-нибудь! -- моляще орал
боров.
Летя галопом рядом с Маргаритой, Наташа с хохотом рассказывала ей о
том, что произошло в особняке после того, как Маргарита Николаевна улетела
через ворота.
Наташа созналась в том, что, не прикоснувшись более ни к каким
подаренным вещам, она сбросила с себя одежду и кинулась к крему и немедленно
им намазалась. И с нею произошло то же, что с ее хозяйкой. В то время, как
Наташа, хохоча от радости, упивалась перед зеркалом своею волшебною красой,
дверь открылась, и перед Наташей явился Николай Иванович. Он был взволнован,
в руках он держал сорочку Маргариты Николаевны и собственную свою шляпу и
портфель. Увидев Наташу, Николай Иванович обомлел. Несколько справившись с
собою, весь красный как рак, он объявил, что счел долгом поднять рубашечку,
лично принести ее...
-- Что говорил, негодяй! -- визжала и хохотала Наташа, -- что говорил,
на что сманивал! Какие деньги сулил. Говорил, что Клавдия Петровна ничего не
узнает. Что, скажешь, вру? -- кричала Наташа борову, и тот только
сконфуженно отворачивал морду.
Расшалившись в спальне, Наташа мазнула кремом Николая Ивановича и сама
оторопела от удивления. Лицо почтенного нижнего жильца свело в пятачок, а
руки и ноги оказались с копытцами. Глянув на себя в зеркало, Николай
Иванович отчаянно и дико завыл, но было уже поздно. Через несколько секунд
он, оседланный, летел куда-то к черту из Москвы, рыдая от горя.
-- Требую возвращения моего нормального облика! -- вдруг не то
исступленно, не то моляще прохрипел и захрюкал боров, -- я не намерен лететь
на незаконное сборище! Маргарита Николаевна, вы обязаны унять вашу
домработницу.
-- Ах, так я теперь тебе домработница? Домработница? -- вскрикивала
Наташа, нащипывая ухо борову, -- а была богиня? Ты меня как называл?

-- Венера! -- плаксиво отвечал боров, пролетая над ручьем, журчащим меж
камней, и копытцами задевая шорохом за кусты орешника.
-- Венера! Венера! -- победно прокричала Наташа, подбоченившись одной
рукой, а другую простирая к луне, -- Маргарита! Королева! Упросите за меня,
чтоб меня ведьмой оставили. Вам все сделают, вам власть дана!
И Маргарита отозвалась:
-- Хорошо, я обещаю!
-- Спасибо! -- прокричала Наташа и вдруг закричала резко и как-то
тоскливо: -- Гей! Гей! Скорей! Скорей! А ну-ка, надбавь! -- она сжала
пятками похудевшие в безумной скачке бока борова, и тот рванул так, что
опять распорол воздух, и через мгновение Наташа уже была видна впереди, как
черная точка, а потом и совсем пропала, и шум ее полета растаял.
Маргарита летела по-прежнему медленно в пустынной и неизвестной
местности, над холмами, усеянными редкими валунами, лежащими меж отдельных
громадных сосен. Маргарита летела и думала о том, что она, вероятно, где-то
очень далеко от Москвы. Щетка летела не над верхушками сосен, а уже между их
стволами, с одного боку посеребренными луной. Легкая тень летящей скользила
по земле впереди -- теперь луна светила в спину Маргарите.
Маргарита чувствовала близость воды и догадывалась, что цель близка.
Сосны разошлись, и Маргарита тихо подъехала по воздуху к меловому обрыву. За
этим обрывом внизу, в тени, лежала река. Туман висел и цеплялся за кусты
внизу вертикального обрыва, а противоположный берег был плоский, низменный.
На нем, под одинокой группой каких-то раскидистых деревьев, метался огонечек
от костра и виднелись какие-то движущиеся фигурки. Маргарите показалось, что
оттуда доносится какая-то зудящая веселенькая музыка. Далее, сколько хватало
глаз, на посеребренной равнине не виднелось никаких признаков ни жилья, ни
людей.
Маргарита прыгнула с обрыва вниз и быстро спустилась к воде. Вода
манила ее после воздушной гонки. Отбросив от себя щетку, она разбежалась и
прыгнула в воду вниз головой. Легкое ее тело, как стрела, вонзилось в воду,
и столб воды выбросило почти до самой луны. Вода оказалась теплой, как в
бане, и, вынырнув из бездны, Маргарита вдоволь наплавалась в полном
одиночестве ночью в этой реке.
Рядом с Маргаритой никого не было, но немного подальше за кустами
слышались всплески и фырканье, там тоже кто-то купался.
Маргарита выбежала на берег. Тело ее пылало после купанья. Усталости
никакой она не ощущала и радостно приплясывала на влажной траве. Вдруг она
перестала танцевать и насторожилась. Фырканье стало приближаться, и из-за
ракитовых кустов вылез какой-то голый толстяк в черном шелковом цилиндре,
заломленном на затылок. Ступни его ног были в илистой грязи, так что
казалось, будто купальщик в черных ботинках. Судя по тому, как он отдувался
и икал, он был порядочно выпивши, что, впрочем, подтверждалось и тем, что
река вдруг стала издавать запах коньяку.
Увидев Маргариту, толстяк стал вглядываться, а потом радостно заорал:
-- Что такое? Ее ли я вижу? Клодина, да ведь это ты, неунывающая вдова?
И ты здесь? -- и тут он полез здороваться.
Маргарита отступила и с достоинством ответила:
-- Пошел ты к чертовой матери. Какая я тебе Клодина? Ты смотри, с кем
разговариваешь, -- и, подумав мгновение, она прибавила к своей речи длинное
непечатное ругательство. Все это произвело на легкомысленного толстяка
отрезвляющее действие.
-- Ой! -- тихо воскликнул он и вздрогнул, -- простите великодушно,
светлая королева Марго! Я обознался. А виноват коньяк, будь он проклят! --
толстяк опустился на одно колено, цилиндр отнес в сторону, сделал поклон и
залопотал, мешая русские фразы с французскими, какой-то вздор про кровавую
свадьбу своего друга в Париже Гессара, и про коньяк, и про то, что он
подавлен грустной ошибкой.
-- Ты бы брюки надел, сукин сын, -- сказала, смягчаясь, Маргарита.
Толстяк радостно осклабился, видя, что Маргарита не сердится, и
восторженно сообщил, что оказался без брюк в данный момент лишь потому, что
по рассеянности оставил их на реке Енисее, где купался перед тем, но что он
сейчас же летит туда, благо это рукой подать, и затем, поручив себя
расположению и покровительству, начал отступать задом и отступал до тех пор,
пока не поскользнулся и навзничь не упал в воду. Но и падая, сохранил на
окаймленном небольшими бакенбардами лице улыбку восторга и преданности.
Маргарита же пронзительно свистнула и, оседлав подлетевшую щетку,
перенеслась над рекой на противоположный берег. Тень меловой горы сюда не
доставала, и весь берег заливала луна.
Лишь только Маргарита коснулась влажной травы, музыка под вербами
ударила сильнее, и веселее взлетел сноп искр из костра. Под ветвями верб,
усеянными нежными, пушистыми сережками, видными в луне, сидели в два ряда
толстомордые лягушки и, раздуваясь как резиновые, играли на деревянных
дудочках бравурный марш. Светящиеся гнилушки висели на ивовых прутиках перед
музыкантами, освещая ноты, на лягушачьих мордах играл мятущийся свет от
костра.
Марш игрался в честь Маргариты. Прием ей оказан был самый
торжественный. Прозрачные русалки остановили свой хоровод над рекою и
замахали Маргарите водорослями, и над пустынным зеленоватым берегом
простонали далеко слышные их приветствия. Нагие ведьмы, выскочив из-за верб,
выстроились в ряд и стали приседать и кланяться придворными поклонами.
Кто-то козлоногий подлетел и припал к руке, раскинул на траве шелк,
осведомляясь о том, хорошо ли купалась королева, предложил прилечь и
отдохнуть.
Маргарита так и сделала. Козлоногий поднес ей бокал с шампанским, она
выпила его, и сердце ее сразу согрелось. Осведомившись о том, где Наташа,
она получила ответ, что Наташа уже выкупалась и полетела на своем борове
вперед, в Москву, чтобы предупредить о том, что Маргарита скоро будет, и
помочь приготовить для нее наряд.
Короткое пребывание Маргариты под вербами ознаменовалось одним
эпизодом. В воздухе раздался свист, и черное тело, явно промахнувшись,
обрушилось в воду. Через несколько мгновений перед Маргаритой предстал тот
самый толстяк-бакенбардист, что так неудачно представился на том берегу. Он
успел, по-видимому, смотаться на Енисей, ибо был во фрачном наряде, но мокр
с головы до ног. Коньяк подвел его вторично: высаживаясь, он все-таки угодил
в воду. Но улыбки своей он не утратил и в этом печальном случае, и был
смеющеюся Маргаритой допущен к руке.
Затем все стали собираться. Русалки доплясали свой танец в лунном свете
и растаяли в нем. Козлоногий почтительно осведомился у Маргариты, на чем она
прибыла на реку; узнав, что она явилась верхом на щетке, сказал:
-- О, зачем же, это неудобно, -- мигом соорудил из двух сучков какой-то
подозрительный телефон и потребовал у кого-то сию же минуту прислать машину,
что и исполнилось, действительно, в одну минуту. На остров обрушилась
буланая открытая машина, только на шоферском месте сидел не обычного вида
шофер, а черный длинноносый грач в клеенчатой фуражке и в перчатках с
раструбами. Островок опустел. В лунном пылании растворились улетевшие
ведьмы. Костер догорал, и угли затягивало седой золой.
Бакенбардист и козлоногий подсадили Маргариту, и она опустилась на
широкое заднее сидение. Машина взвыла, прыгнула и поднялась почти к самой
луне, остров пропал, пропала река, Маргарита понеслась в Москву.

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:19, 22.09.2008
Глава 22. При свечах




Ровное гудение машины, летящей высоко над землей, убаюкивало Маргариту,
а лунный свет ее приятно согревал. Закрыв глаза, она отдала лицо ветру и
думала с какой-то грустью о покинутом ею неизвестном береге реки, которую,
как она чувствовала, она никогда более не увидит. После всех волшебств и
чудес сегодняшнего вечера она уже догадывалась, к кому именно в гости ее
везут, но это не пугало ее. Надежда на то, что там ей удастся добиться
возвращения своего счастья, сделала ее бесстрашной. Впрочем, долго мечтать в
машине об этом счастье ей не пришлось. Грач ли хорошо знал свое дело, машина
ли была хороша, но только вскоре Маргарита, открыв глаза, увидела под собой
не лесную тьму, а дрожащее озеро московских огней. Черная птица-шофер на
лету отвинтил правое переднее колесо, а затем посадил машину на каком-то
совершенно безлюдном кладбище в районе Драгомилова. Высадив ни о чем не
спрашивающую Маргариту возле одного из надгробий вместе с ее щеткой, грач
запустил машину, направив ее прямо в овраг за кладбищем. В него она с
грохотом обрушилась и в нем погибла. Грач почтительно козырнул, сел на
колесо верхом и улетел.
Тотчас из-за одного из памятников показался черный плащ. Клык сверкнул
при луне, и Маргарита узнала Азазелло. Тот жестом пригласил Маргариту сесть
на щетку, сам вскочил на длинную рапиру, оба взвились и никем не замеченные
через несколько секунд высадились около дома N 302-бис на Садовой улице.
Когда, под мышкой неся щетку и рапиру, спутники проходили подворотню,
Маргарита заметила томящегося в ней человека в кепке и высоких сапогах,
вероятно, кого-то поджидавшего. Как ни легки были шаги Азазелло и Маргариты,
одинокий человек их услыхал и беспокойно дернулся, не понимая, кто их
производит.
Второго, до удивительности похожего на первого, человека встретили у
шестого подъезда. И опять повторилась та же история. Шаги... Человек
беспокойно оглянулся и нахмурился. Когда же дверь открылась и закрылась,
кинулся вслед за невидимыми входящими, заглянул в подъезд, но ничего,
конечно, не увидел.
Третий, точная копия второго, а стало быть, и первого, дежурил на
площадке третьего этажа. Он курил крепкие папиросы, и Маргарита
раскашлялась, проходя мимо него. Курящий, как будто его кольнули, вскочил со
скамейки, на которой сидел, начал беспокойно оглядываться, подошел к
перилам, глянул вниз. Маргарита со своим провожатым в это время уже была у
дверей квартиры N 50. Звонить не стали, Азазелло бесшумно открыл дверь своим
ключом.
Первое, что поразило Маргариту, это та тьма, в которую они попали.
Ничего не было видно, как в подземелье, и Маргарита невольно уцепилась за
плащ Азазелло, опасаясь споткнуться. Но тут вдалеке и вверху замигал огонек
какой-то лампадки и начал приближаться. Азазелло на ходу вынул из-под мышки
Маргариты щетку, и та исчезла без всякого стука в темноте. Тут стали
подниматься по каким-то широким ступеням, и Маргарите стало казаться, что им
конца не будет. Ее поражало, как в передней обыкновенной московской квартиры
может поместиться эта необыкновенная невидимая, но хорошо ощущаемая
бесконечная лестница. Но тут подъем кончился, и Маргарита поняла, что стоит
на площадке. Огонек приблизился вплотную, и Маргарита увидела освещенное
лицо мужчины, длинного и черного, держащего в руке эту самую лампадку. Те,
кто имел уже несчастие в эти дни попасться на его дороге, даже при слабом
свете язычка в лампадке, конечно, тотчас же узнали бы его. Это был Коровьев,
он же Фагот.
Правда, внешность Коровьева весьма изменилась. Мигающий огонек
отражался не в треснувшем пенсне, которое давно пора было бы выбросить на
помойку, а в монокле, правда, тоже треснувшем. Усишки на наглом лице были
подвиты и напомажены, а чернота Коровьева объяснялась очень просто -- он был
во фрачном наряде. Белела только его грудь.
Маг, регент, чародей, переводчик или черт его знает кто на самом деле
-- словом, Коровьев -- раскланялся и, широко проведя лампадой по воздуху,
пригласил Маргариту следовать за ним. Азазелло исчез.
"Удивительно странный вечер, -- думала Маргарита, -- я всего ожидала,
но только не этого! Электричество, что ли, у них потухло? Но самое
поразительное -- размеры этого помещения. Каким образом все это может
втиснуться в московскую квартиру? Просто-напросто никак не может".
Как ни мало давала свету Коровьевская лампадка, Маргарита поняла, что
она находится в совершенно необъятном зале, да еще с колоннадой, темной и по
первому впечатлению бесконечной. Возле какого-то диванчика Коровьев
остановился, поставил свою лампадку на какую-то тумбу, жестом предложил
Маргарите сесть, а сам поместился подле в живописной позе -- облокотившись
на тумбу.
-- Разрешите мне представиться вам, -- заскрипел Коровьев, -- Коровьев.
Вас удивляет, что нет света? Экономия, как вы, конечно, подумали? Ни-ни-ни.
Пусть первый попавшийся палач, хотя бы один из тех, которые сегодня, немного
позже, будут иметь честь приложиться к вашему колену, на этой же тумбе
оттяпает мне голову, если это так. Просто мессир не любит электрического
света, и мы дадим его в самый последний момент. И тогда, поверьте,
недостатка в нем не будет. Даже, пожалуй, хорошо было бы, если б его было
поменьше.
Коровьев понравился Маргарите, и трескучая его болтовня подействовала
на нее успокоительно.
-- Нет, -- ответила Маргарита, -- более всего меня поражает, где все
это помещается. -- Она повела рукой, подчеркивая при этом необъятность зала.
Коровьев сладко ухмыльнулся, отчего тени шевельнулись в складках у его
носа.
-- Самое несложное из всего! -- ответил он. -- Тем, кто хорошо знаком с
пятым измерением, ничего не стоит раздвинуть помещение до желательных
пределов. Скажу вам более, уважаемая госпожа, до черт знает каких пределов!
Я, впрочем, -- продолжал болтать Коровьев, -- знавал людей, не имевших
никакого представления не только о пятом измерении, но и вообще ни о чем не
имевших никакого представления и тем не менее проделывавших чудеса в смысле
расширения своего помещения. Так, например, один горожанин, как мне
рассказывали, получив трехкомнатную квартиру на Земляном валу, без всякого
пятого измерения и прочих вещей, от которых ум заходит за разум, мгновенно
превратил ее в четырехкомнатную, разделив одну из комнат пополам
перегородкой. Засим эту он обменял на две отдельных квартиры в разных
районах Москвы -- одну в три и другую в две комнаты. Согласитесь, что их
стало пять. Трехкомнатную он обменял на две отдельных по две комнаты и стал
обладателем, как вы сами видите, шести комнат, правда, рассеянных в полном
беспорядке по всей Москве. Он уже собирался произвести последний и самый
блистательный вольт, поместив в газете объявление, что меняет шесть комнат в
разных районах Москвы на одну пятикомнатную квартиру на Земляном валу, как
его деятельность, по не зависящим от него причинам, прекратилась. Возможно,
что он сейчас и имеет какую-нибудь комнату, но только, смею вас уверить, что
не в Москве. Вот-с, каков проныра, а вы изволите толковать про пятое
измерение.
Маргарита, хоть и не толковала вовсе про пятое измерение, а толковал о
нем сам Коровьев, весело рассмеялась, прослушав рассказ о похождениях
квартирного проныры. Коровьев же продолжал:
-- Но к делу, к делу, Маргарита Николаевна. Вы женщина весьма умная и,
конечно, уже догадались о том, кто наш хозяин.
Сердце Маргариты стукнуло, и она кивнула головой.
-- Ну, вот-с, вот-с, -- говорил Коровьев, -- мы враги всяких недомолвок
и таинственностей. Ежегодно мессир дает один бал. Он называется весенним
балом полнолуния, или балом ста королей. Народу! -- тут Коровьев ухватился
за щеку, как будто у него заболел зуб, -- впрочем, я надеюсь, вы сами в этом
убедитесь. Так вот-с: мессир холост, как вы, конечно, сами понимаете. Но
нужна хозяйка, -- Коровьев развел руками, -- согласитесь сами, без
хозяйки...
Маргарита слушала Коровьева, стараясь не проронить ни слова, под
сердцем у нее было холодно, надежда на счастье кружила ее голову.
-- Установилась традиция, -- говорил далее Коровьев, -- хозяйка бала
должна непременно носить имя Маргариты, во-первых, а во-вторых, она должна
быть местной уроженкой. А мы, как изволите видеть, путешествуем и в данное
время находимся в Москве. Сто двадцать одну Маргариту обнаружили мы в
Москве, и, верите ли, -- тут Коровьев с отчаянием хлопнул себя по ляжке, --
ни одна не подходит. И, наконец, счастливая судьба...
Коровьев выразительно ухмыльнулся, наклоняя стан, и опять похолодело
сердце у Маргариты.
-- Короче! -- вскричал Коровьев, -- совсем коротко: вы не откажетесь
принять на себя эту обязанность?
-- Не откажусь, -- твердо ответила Маргарита.
-- Кончено! -- сказал Коровьев и, подняв лампаду, добавил: -- Прошу за
мной.
Они пошли между колоннами и наконец выбрались в какой-то другой зал, в
котором почему-то сильно пахло лимоном, где слышались какие-то шорохи и где
что-то задело Маргариту по голове. Она вздрогнула.
-- Не пугайтесь, -- сладко успокоил Коровьев, беря Маргариту под руку,
-- бальные ухищрения Бегемота, ничего более. И вообще я позволю себе
смелость посоветовать вам, Маргарита Николаевна, никогда и ничего не
бояться. Это неразумно. Бал будет пышный, не стану скрывать от вас этого. Мы
увидим лиц, объем власти которых в свое время был чрезвычайно велик. Но,
право, как подумаешь о том, насколько микроскопически малы их возможности по
сравнению с возможностями того, в чьей свите я имею честь состоять,
становится смешно и, даже я бы сказал, грустно. Да и притом вы сами --
королевской крови.
-- Почему королевской крови? -- испуганно шепнула Маргарита, прижимаясь
к Коровьеву.
-- Ах, королева, -- игриво трещал Коровьев, -- вопросы крови -- самые
сложные вопросы в мире! И если бы расспросить некоторых прабабушек и в
особенности тех из них, что пользовались репутацией смиренниц,
удивительнейшие тайны открылись бы, уважаемая Маргарита Николаевна. Я ничуть
не погрешу, если, говоря об этом, упомяну о причудливо тасуемой колоде карт.
Есть вещи, в которых совершенно недействительны ни сословные перегородки, ни
даже границы между государствами. Намекну: одна из французских королев,
жившая в шестнадцатом веке, надо полагать, очень изумилась бы, если бы
кто-нибудь сказал ей, что ее прелестную прапрапраправнучку я по прошествии
многих лет буду вести под руку в Москве по бальным залам. Но мы пришли!
Тут Коровьев задул свою лампаду, и она пропала у него из рук, и
Маргарита увидела лежащую на полу перед нею полоску света под какой-то
темной дверью. И в эту дверь Коровьев тихо стукнул. Тут Маргарита
взволновалась настолько, что у нее застучали зубы и по спине прошел озноб.
Дверь раскрылась. Комната оказалась очень небольшой. Маргарита увидела
широкую дубовую кровать со смятыми и скомканными грязными простынями и
подушкою. Перед кроватью стоял дубовый на резных ножках стол, на котором
помещался канделябр с гнездами в виде когтистых птичьих лап. В этих семи
золотых лапах горели толстые восковые свечи. Кроме этого, на столике была
большая шахматная доска с фигурками, необыкновенно искусно сделанными. На
маленьком вытертом коврике стояла низенькая скамеечка. Был еще один стол с
какой-то золотой чашей и другим канделябром, ветви которого были сделаны в
виде змей. В комнате пахло серой и смолой, тени от светильников
перекрещивались на полу.
Среди присутствующих Маргарита сразу узнала Азазелло, теперь уже
одетого во фрак и стоящего у спинки кровати. Принарядившийся Азазелло уже не
походил на того разбойника, в виде которого являлся Маргарите в
Александровском саду, и поклонился он Маргарите чрезвычайно галантно.
Нагая ведьма, та самая Гелла, что так смущала почтенного буфетчика
Варьете, и, увы, та самая, которую, к великому счастью, вспугнул петух в
ночь знаменитого сеанса, сидела на коврике на полу у кровати, помешивая в
кастрюле что-то, от чего валил серный пар.
Кроме этих, был еще в комнате сидящий на высоком табурете перед
шахматным столиком громаднейший черный котище, держащий в правой лапе
шахматного коня.
Гелла приподнялась и поклонилась Маргарите. То же сделал и кот,
соскочивши с табурета; шаркая правой задней лапой, он уронил коня и полез за
ним под кровать.
Все это замирающая от страха Маргарита разглядела в коварных тенях от
свечей кое-как. Взор ее притягивала постель, на которой сидел тот, кого еще
совсем недавно бедный Иван на Патриарших прудах убеждал в том, что дьявола
не существует. Этот несуществующий и сидел на кровати.
Два глаза уперлись Маргарите в лицо. Правый с золотою искрой на дне,
сверлящий любого до дна души, и левый -- пустой и черный, вроде как узкое
игольное ухо, как выход в бездонный колодец всякой тьмы и теней. Лицо
Воланда было скошено на сторону, правый угол рта оттянут книзу, на высоком
облысевшем лбу были прорезаны глубокие параллельные острым бровям морщины.
Кожу на лице Воланда как будто бы навеки сжег загар.
Воланд широко раскинулся на постели, был одет в одну ночную длинную
рубашку, грязную и заплатанную на левом плече. Одну голую ногу он поджал под
себя, другую вытянул на скамеечку. Колено этой темной ноги и натирала
какою-то дымящеюся мазью Гелла.
Еще разглядела Маргарита на раскрытой безволосой груди Воланда искусно
из темного камня вырезанного жука на золотой цепочке и с какими-то
письменами на спинке. Рядом с Воландом на постели, на тяжелом постаменте,
стоял странный, как будто живой и освещенный с одного бока солнцем глобус.
Несколько секунд длилось молчание. "Он изучает меня", -- подумала
Маргарита и усилием воли постаралась сдержать дрожь в ногах.
Наконец Воланд заговорил, улыбнувшись, отчего его искристый глаз как бы
вспыхнул:
-- Приветствую вас, королева, и прошу меня извинить за мой домашний
наряд.
Голос Воланда был так низок, что на некоторых словах давал оттяжку в
хрип.
Воланд взял с постели длинную шпагу, наклонившись, пошевелил ею под
кроватью и сказал:
-- Вылезай! Партия отменяется. Прибыла гостья.
-- Ни в каком случае, -- тревожно свистнул по-суфлерски над ухом
Маргариты Коровьев.
-- Ни в каком случае... -- начала Маргарита.
-- Мессир... -- дохнул Коровьев в ухо.
-- Ни в каком случае, мессир, -- справившись с собой, тихо, но ясно
ответила Маргарита и, улыбнувшись, добавила: -- Я умоляю вас не прерывать
партии. Я полагаю, что шахматные журналы заплатили бы недурные деньги, если
б имели возможность ее напечатать.
Азазелло тихо и одобрительно крякнул, а Воланд, внимательно поглядев на
Маргариту, заметил как бы про себя:
-- Да, прав Коровьев! Как причудливо тасуется колода! Кровь!
Он протянул руку и поманил к себе Маргариту. Та подошла, не чувствуя
пола под босыми ногами. Воланд положил свою тяжелую, как будто каменную, и в
то же время горячую, как огонь, руку на плечо Маргариты, дернул ее к себе и
посадил на кровать рядом с собою.
-- Ну, уж если вы так очаровательно любезны, -- проговорил он, -- а я
другого ничего и не ожидал, так будем без церемоний, -- он опять наклонился
к краю кровати и крикнул: -- Долго будет продолжаться этот балаган под
кроватью? Вылезай, окаянный ганс!
-- Коня не могу найти, -- задушенным и фальшивым голосом отозвался
из-под кровати кот, -- ускакал куда-то, а вместо него какая-то лягушка
попадается.
-- Не воображаешь ли ты, что находишься на ярмарочной площади? --
притворяясь рассерженным, спрашивал Воланд, -- никакой лягушки не было под
кроватью! Оставь эти дешевые фокусы для Варьете. Если ты сейчас же не
появишься, мы будем считать, что ты сдался, проклятый дезертир.
-- Ни за что, мессир! -- заорал кот и в ту же секунду вылез из-под
кровати, держа в лапе коня.
-- Рекомендую вам... -- начал было Воланд и сам себя перебил: -- Нет, я
видеть не могу этого шута горохового. Посмотрите, во что он себя превратил
под кроватью.
Стоящий на задних лапах и выпачканный пылью кот тем временем
раскланивался перед Маргаритой. Теперь на шее у кота оказался белый фрачный
галстук бантиком, а на груди перламутровый дамский бинокль на ремешке. Кроме
того, усы у кота были позолочены.
-- Ну что же это такое! -- воскликнул Воланд, -- зачем ты позолотил
усы? И на кой черт тебе нужен галстух, если на тебе нет штанов?
-- Штаны коту не полагаются, мессир, -- с большим достоинством отвечал
кот, -- уж не прикажете ли вы мне надеть и сапоги? Кот в сапогах бывает
только в сказках, мессир. Но видели ли вы когда-либо кого-нибудь на балу без
галстуха? Я не намерен оказаться в комическом положении и рисковать тем, что
меня вытолкают в шею! Каждый украшает себя, чем может. Считайте, что
сказанное относится и к биноклю, мессир!
-- Но усы?..
-- Не понимаю, -- сухо возражал кот, -- почему, бреясь сегодня,
Азазелло и Коровьев могли посыпать себя белой пудрой, и чем она лучше
золотой? Я напудрил усы, вот и все! Другой разговор был бы, если б я
побрился! Бритый кот -- это действительно уж безобразие, тысячу раз согласен
признать это. Но вообще, -- тут голос кота обидчиво дрогнул, -- я вижу, что
ко мне применяют кое-какие придирки, и вижу, что передо мною стоит серьезная
проблема -- быть ли мне вообще на балу? Что вы скажете мне на это, мессир?
И кот от обиды так раздулся, что казалось, еще секунда, и он лопнет.
-- Ах, мошенник, мошенник, -- качая головой, говорил Воланд, -- каждый
раз, как партия его в безнадежном положении, он начинает заговаривать зубы,
подобно самому последнему шарлатану на мосту. Садись немедленно и прекрати
эту словесную пачкотню.
-- Я сяду, -- ответил кот, садясь, -- но возражу относительно
последнего. Речи мои представляют отнюдь не пачкотню, как вы изволите
выражаться в присутствии дамы, а вереницу прочно увязанных силлогизмов,
которые оценили бы по достоинству такие знатоки, как Секст Эмпирик, Марциан
Капелла, а то, чего доброго, и сам Аристотель.
-- Шах королю, -- сказал Воланд.
-- Пожалуйста, пожалуйста, -- отозвался кот и стал в бинокль смотреть
на доску.
-- Итак, -- обратился к Маргарите Воланд, -- рекомендую вам, донна, мою
свиту. Этот валяющий дурака -- кот Бегемот. С Азазелло и Коровьевым вы уже
познакомились, служанку мою Геллу рекомендую. Расторопна, понятлива, и нет
такой услуги, которую она не сумела бы оказать.
Красавица Гелла улыбалась, обратив к Маргарите свои с зеленью глаза, не
переставая зачерпывать пригоршней мазь и накладывать ее на колено.
-- Ну, вот и все, -- закончил Воланд и поморщился, когда Гелла особенно
сильно сжала его колено, -- общество, как вы видите, небольшое, смешанное и
бесхитростное. -- Он умолк и стал поворачивать перед собою свой глобус,
сделанный столь искусно, что синие океаны на нем шевелились, а шапка на
полюсе лежала, как настоящая, ледяная и снежная.
На доске тем временем происходило смятение. Совершенно расстроенный
король в белой мантии топтался на клетке, в отчаянии вздымая руки. Три белых
пешки-ландскнехты с алебардами растерянно глядели на офицера, размахивающего
шпагой и указывающего вперед, где в смежных клетках, белой и черной,
виднелись черные всадники Воланда на двух горячих, роющих копытами клетки,
конях.
Маргариту чрезвычайно заинтересовало и поразило то, что шахматные
фигурки были живые.
Кот, отставив от глаз бинокль, тихонько подпихнул своего короля в
спину. Тот в отчаянии закрыл лицо руками.
-- Плоховато дельце, дорогой Бегемот, -- тихо сказал Коровьев ядовитым
голосом.
-- Положение серьезное, но отнюдь не безнадежное, -- отозвался Бегемот,
-- больше того: я вполне уверен в конечной победе. Стоит только хорошенько
проанализировать положение.
Этот анализ он начал производить довольно странным образом, именно стал
кроить какие-то рожи и подмигивать своему королю.
-- Ничего не помогает, -- заметил Коровьев.
-- Ай! -- вскричал Бегемот, -- попугаи разлетелись, что я и
предсказывал!
Действительно, где-то вдали послышался шум многочисленных крыльев.
Коровьев и Азазелло бросились вон.
-- А, черт вас возьми с вашими бальными затеями! -- буркнул Воланд, не
отрываясь от своего глобуса.
Лишь только Коровьев и Азазелло скрылись, мигание Бегемота приняло
усиленные размеры. Белый король наконец догадался, чего от него хотят, вдруг
стащил с себя мантию, бросил ее на клетку и убежал с доски. Офицер брошенное
королевское одеяние накинул на себя и занял место короля. Коровьев и
Азазелло вернулись.
-- Враки, как и всегда, -- ворчал Азазелло, косясь на Бегемота.

-- Мне послышалось, -- ответил кот.
-- Ну, что же, долго это будет продолжаться? -- спросил Воланд, -- шах
королю.
-- Я, вероятно, ослышался, мой мэтр, -- ответил кот, -- шаха королю нет
и быть не может.
-- Повторяю, шах королю.
-- Мессир, -- тревожно-фальшивым голосом отозвался кот, -- вы
переутомились: нет шаха королю.
-- Король на клетке г-два, -- не глядя на доску, сказал Воланд.

-- Мессир, я в ужасе, -- завыл кот, изображая ужас на своей морде, --
на этой клетке нет короля.
-- Что такое? -- в недоумении спросил Воланд и стал глядеть на доску,
где стоявший на королевской клетке офицер отворачивался и закрывался рукой.
-- Ах ты подлец, -- задумчиво сказал Воланд.
-- Мессир, я вновь обращаюсь к логике, -- заговорил кот, прижимая лапы
к груди, -- если игрок объявляет шах королю, а короля между тем уже и в
помине нет на доске, шах признается недействительным.
-- Ты сдаешься или нет? -- прокричал страшным голосом Воланд.
-- Разрешите подумать, -- смиренно ответил кот, положил локти на стол,
уткнул уши в лапы и стал думать. Думал он долго и наконец сказал: -- Сдаюсь.
-- Убить упрямую тварь, -- шепнул Азазелло.
-- Да, сдаюсь, -- сказал кот, -- но сдаюсь исключительно потому, что не
могу играть в атмосфере травли со стороны завистников! -- он поднялся, и
шахматные фигурки полезли в ящик.
-- Гелла, пора, -- сказал Воланд, и Гелла исчезла из комнаты. -- Нога
разболелась, а тут этот бал, -- продолжал Воланд.
-- Позвольте мне, -- тихо попросила Маргарита.
Воланд пристально поглядел на нее и пододвинул к ней колено.
Горячая, как лава, жижа обжигала руки, но Маргарита, не морщась,
стараясь не причинять боли, втирала ее в колено.
-- Приближенные утверждают, что это ревматизм, -- говорил Воланд, не
спуская глаз с Маргариты, -- но я сильно подозреваю, что эта боль в колене
оставлена мне на память одной очаровательной ведьмой, с которой я близко
познакомился в тысяча пятьсот семьдесят первом году в Брокенских горах, на
чертовой кафедре.
-- Ах, может ли это быть! -- сказала Маргарита.
-- Вздор! Лет через триста это пройдет. Мне посоветовали множество
лекарств, но я по старинке придерживаюсь бабушкиных средств. Поразительные
травы оставила в наследство поганая старушка, моя бабушка! Кстати, скажите,
а вы не страдаете ли чем-нибудь? Быть может, у вас есть какая-нибудь печаль,
отравляющая душу, тоска?
-- Нет, мессир, ничего этого нет, -- ответила умница Маргарита, -- а
теперь, когда я у вас, я чувствую себя совсем хорошо.
-- Кровь -- великое дело, -- неизвестно к чему весело сказал Воланд и
прибавил: -- Я вижу, что вас интересует мой глобус.
-- О да, я никогда не видела такой вещицы.
-- Хорошая вещица. Я, откровенно говоря, не люблю последних новостей по
радио. Сообщают о них всегда какие-то девушки, невнятно произносящие
названия мест. Кроме того, каждая третья из них немного косноязычна, как
будто нарочно таких подбирают. Мой глобус гораздо удобнее, тем более что
события мне нужно знать точно. Вот, например, видите этот кусок земли, бок
которого моет океан? Смотрите, вот он наливается огнем. Там началась война.
Если вы приблизите глаза, вы увидите и детали.
Маргарита наклонилась к глобусу и увидела, что квадратик земли
расширился, многокрасочно расписался и превратился как бы в рельефную карту.
А затем она увидела и ленточку реки, и какое-то селение возле нее. Домик,
который был размером в горошину, разросся и стал как спичечная коробка.
Внезапно и беззвучно крыша этого дома взлетела наверх вместе с клубом
черного дыма, а стенки рухнули, так что от двухэтажной коробки ничего не
осталось, кроме кучечки, от которой валил черный дым. Еще приблизив свой
глаз, Маргарита разглядела маленькую женскую фигурку, лежащую на земле, а
возле нее в луже крови разметавшего руки маленького ребенка.
-- Вот и все, -- улыбаясь, сказал Воланд, -- он не успел нагрешить.
Работа Абадонны безукоризненна.
-- Я не хотела бы быть на той стороне, против которой этот Абадонна, --
сказала Маргарита, -- на чьей он стороне?
-- Чем дальше я говорю с вами, -- любезно отозвался Воланд, -- тем
больше убеждаюсь в том, что вы очень умны. Я успокою вас. Он на редкость
беспристрастен и равно сочувствует обеим сражающимся сторонам. Вследствие
этого и результаты для обеих сторон бывают всегда одинаковы. Абадонна, --
негромко позвал Воланд, и тут из стены появилась фигура какого-то худого
человека в темных очках. Эти очки почему-то произвели на Маргариту такое
сильное впечатление, что она, тихонько вскрикнув, уткнулась лицом в ногу
Воланда. -- Да перестаньте, -- крикнул Воланд, -- до чего нервозны
современные люди. -- Он с размаху шлепнул Маргариту по спине, так что по ее
телу прошел звон. -- Ведь видите же, что он в очках. Кроме того, никогда не
было случая, да и не будет, чтобы Абадонна появился перед кем-либо
преждевременно. Да и, наконец, я здесь. Вы у меня в гостях! Я просто хотел
вам показать.
Абадонна стоял неподвижно.
-- А можно, чтобы он снял очки на секунду? -- спросила Маргарита,
прижимаясь к Воланду и вздрагивая, но уже от любопытства.
-- А вот этого нельзя, -- серьезно сказал Воланд и махнул рукой
Абадонне, и того не стало. -- Что ты хочешь сказать, Азазелло?
-- Мессир, -- ответил Азазелло, -- разрешите мне сказать. У нас двое
посторонних: красавица, которая хнычет и умоляет, чтобы ее оставили при
госпоже, и кроме того, с ней, прошу прощения, ее боров.
-- Странно ведут себя красавицы, -- заметил Воланд.
-- Это Наташа, Наташа! -- воскликнула Маргарита.
-- Ну, оставить при госпоже. А борова к поварам!
-- Зарезать? -- испуганно крикнула Маргарита, -- помилуйте, мессир, это
Николай Иванович, нижний жилец. Тут недоразумение, она, видите ли, мазнула
его кремом...
-- Помилуйте! -- сказал Воланд, -- на кой черт и кто станет его резать?
Пусть посидит вместе с поварами, вот и все! Не могу же, согласитесь, я его
пустить в бальный зал!
-- Да уж... -- добавил Азазелло и доложил: -- Полночь приближается,
мессир.
-- А, хорошо. -- Воланд обратился к Маргарите: -- Итак, прошу вас!
Заранее благодарю вас. Не теряйтесь и ничего не бойтесь. Ничего не пейте,
кроме воды, а то вы разомлеете и вам будет трудно. Пора!
Маргарита поднялась с коврика, и тогда в дверях возник Коровьев.

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:21, 22.09.2008
Глава 23. Великий бал у сатаны




Полночь приближалась, пришлось спешить. Маргарита смутно видела
что-нибудь. Запомнились свечи и самоцветный какой-то бассейн. Когда
Маргарита стала на дно этого бассейна, Гелла и помогающая ей Наташа окатили
Маргариту какой-то горячей, густой и красной жидкостью. Маргарита ощутила
соленый вкус на губах и поняла, что ее моют кровью. Кровавая мантия
сменилась другою -- густой, прозрачной, розоватой, и у Маргариты закружилась
голова от розового масла. Потом Маргариту бросили на хрустальное ложе и до
блеска стали растирать какими-то большими зелеными листьями. Тут ворвался
кот и стал помогать. Он уселся на корточки у ног Маргариты и стал натирать
ей ступни с таким видом, как будто чистил сапоги на улице. Маргарита не
помнит, кто сшил ей из лепестков бледной розы туфли, и как эти туфли сами
собой застегнулись золотыми пряжками. Какая-то сила вздернула Маргариту и
поставила перед зеркалом, и в волосах у нее блеснул королевский алмазный
венец. Откуда-то явился Коровьев и повесил на грудь Маргариты тяжелое в
овальной раме изображение черного пуделя на тяжелой цепи. Это украшение
чрезвычайно обременило королеву. Цепь сейчас же стала натирать шею,
изображение тянуло ее согнуться. Но кое-что вознаградило Маргариту за те
неудобства, которые ей причиняла цепь с черным пуделем. Это -- та
почтительность, с которою стали относиться к ней Коровьев и Бегемот.
-- Ничего, ничего, ничего! -- бормотал Коровьев у дверей комнаты с
бассейном, -- ничего не поделаешь, надо, надо, надо. Разрешите, королева,
вам дать последний совет. Среди гостей будут различные, ох, очень различные,
но никому, королева Марго, никакого преимущества! Если кто-нибудь и не
понравится... Я понимаю, что вы, конечно, не выразите этого на своем лице...
Нет, нет, нельзя подумать об этом! Заметит, заметит в то же мгновение. Нужно
полюбить его, полюбить, королева. Сторицей будет вознаграждена за это
хозяйка бала! И еще: не пропустить никого. Хоть улыбочку, если не будет
времени бросить слово, хоть малюсенький поворот головы. Все, что угодно, но
только не невнимание. От этого они захиреют...
Тут Маргарита в сопровождении Коровьева и Бегемота шагнула из бассейной
в полную темноту.
-- Я, я, -- шептал кот, -- я дам сигнал!
-- Давай! -- ответил в темноте Коровьев.
-- Бал! -- пронзительно визгнул кот, и тотчас Маргарита вскрикнула и на
несколько секунд закрыла глаза. Бал упал на нее сразу в виде света, вместе с
ним -- звука и запаха. Уносимая под руку Коровьевым, Маргарита увидела себя
в тропическом лесу. Красногрудые зеленохвостые попугаи цеплялись за лианы,
перескакивали по ним и оглушительно кричали: "Я восхищен!" Но лес быстро
кончился, и его банная духота тотчас сменилась прохладою бального зала с
колоннами из какого-то желтоватого искрящегося камня. Этот зал, так же как и
лес, был совершенно пуст, и лишь у колонн неподвижно стояли обнаженные негры
в серебряных повязках на головах. Лица их стали грязно-бурыми от волнения,
когда в зал влетела Маргарита со своею свитой, в которой откуда-то взялся
Азазелло. Тут Коровьев выпустил руку Маргариты и шепнул:
-- Прямо на тюльпаны!
Невысокая стена белых тюльпанов выросла перед Маргаритой, а за нею она
увидела бесчисленные огни в колпачках и перед ними белые груди и черные
плечи фрачников. Тогда Маргарита поняла, откуда шел бальный звук. На нее
обрушился рев труб, а вырвавшийся из-под него взмыв скрипок окатил ее тело,
как кровью. Оркестр человек в полтораста играл полонез.
Возвышавшийся перед оркестром человек во фраке, увидев Маргариту,
побледнел, заулыбался и вдруг взмахом рук поднял весь оркестр. Ни на
мгновение не прерывая музыки, оркестр, стоя, окатывал Маргариту звуками.
Человек над оркестром отвернулся от него и поклонился низко, широко
разбросив руки, и Маргарита, улыбаясь, помахала ему рукой.
-- Нет, мало, мало, -- зашептал Коровьев, -- он не будет спать всю
ночь. Крикните ему: "Приветствую вас, король вальсов!"
Маргарита крикнула это и подивилась тому, что ее голос, полный как
колокол, покрыл вой оркестра. Человек от счастья вздрогнул и левую руку
приложил к груди, правой продолжая махать оркестру белым жезлом.
-- Мало, мало, -- шептал Коровьев, -- глядите налево, на первые
скрипки, и кивните так, чтобы каждый думал, что вы его узнали в отдельности.
Здесь только мировые знаменитости. Вот этому, за первым пультом, это Вьетан.
Так, очень хорошо. Теперь дальше.
-- Кто дирижер? -- отлетая, спросила Маргарита.
-- Иоганн Штраус, -- закричал кот, -- и пусть меня повесят в
тропическом саду на лиане, если на каком-нибудь балу когда-либо играл такой
оркестр. Я приглашал его! И, заметьте, ни один не заболел и ни один не
отказался.
В следующем зале не было колонн, вместо них стояли стены красных,
розовых, молочно-белых роз с одной стороны, а с другой -- стена японских
махровых камелий. Между этими стенами уже били, шипя, фонтаны, и шампанское
вскипало пузырями в трех бассейнах, из которых был первый --
прозрачно-фиолетовый, второй -- рубиновый, третий -- хрустальный. Возле них
метались негры в алых повязках, серебряными черпаками наполняя из бассейнов
плоские чаши. В розовой стене оказался пролом, и в нем на эстраде кипятился
человек в красном с ласточкиным хвостом фраке. Перед ним гремел нестерпимо
громко джаз. Лишь только дирижер увидел Маргариту, он согнулся перед нею
так, что руками коснулся пола, потом выпрямился и пронзительно закричал:
-- Аллилуйя!
Он хлопнул себя по коленке раз, потом накрест по другой -- два, вырвал
из рук крайнего музыканта тарелку, ударил ею по колонне.
Улетая, Маргарита видела только, что виртуоз-джазбандист, борясь с
полонезом, который дул Маргарите в спину, бьет по головам джазбандистов
своей тарелкой и те приседают в комическом ужасе.
Наконец вылетели на площадку, где, как поняла Маргарита, ее во тьме
встречал Коровьев с лампадкой. Теперь на этой площадке глаза слепли от
света, льющегося из хрустальных виноградных гроздьев. Маргариту установили
на место, и под левой рукой у нее оказалась низкая аметистовая колонка.
-- Руку можно будет положить на нее, если станет очень трудно, --
шептал Коровьев.
Какой-то чернокожий подкинул под ноги Маргарите подушку с вышитым на
ней золотым пуделем, и на нее она, повинуясь чьим-то рукам, поставила,
согнув в колене, свою правую ногу. Маргарита попробовала оглядеться.
Коровьев и Азазелло стояли возле нее в парадных позах. Рядом с Азазелло --
еще трое молодых людей, смутно чем-то напомнивших Маргарите Абадонну. В
спину веяло холодом. Оглянувшись, Маргарита увидела, что из мраморной стены
сзади нее бьет шипящее вино и стекает в ледяной бассейн. У левой ноги она
чувствовала что-то теплое и мохнатое. Это был Бегемот.
Маргарита была в высоте, и из-под ног ее вниз уходила грандиозная
лестница, крытая ковром. Внизу, так далеко, как будто бы Маргарита смотрела
обратным способом в бинокль, она видела громаднейшую швейцарскую с
совершенно необъятным камином, в холодную и черную пасть которого мог
свободно въехать пятитонный грузовик. Швейцарская и лестница, до боли в
глазах залитая светом, были пусты. Трубы теперь доносились до Маргариты
издалека. Так простояли неподвижно около минуты.
-- Где же гости? -- спросила Маргарита у Коровьева.
-- Будут, королева, сейчас будут. В них недостатка не будет. И, право,
я предпочел бы рубить дрова, вместо того чтобы принимать их здесь на
площадке.
-- Что рубить дрова, -- подхватил словоохотливый кот, -- я хотел бы
служить кондуктором в трамвае, а уж хуже этой работы нет ничего на свете.
-- Все должно быть готово заранее, королева, -- объяснял Коровьев,
поблескивая глазом сквозь испорченный монокль. -- Ничего не может быть гаже,
чем когда приехавший первым гость мыкается, не зная, что ему предпринять, а
его законная мегера шепотом пилит его за то, что они приехали раньше всех.
Такие балы надо выбрасывать на помойку, королева.
-- Определенно на помойку, -- подтвердил кот.
-- До полуночи не более десяти секунд, -- добавил Коровьев, -- сейчас
начнется.
Эти десять секунд показались Маргарите чрезвычайно длинными.
По-видимому, они истекли уже, и ровно ничего не произошло. Но тут вдруг
что-то грохнуло внизу в громадном камине, и из него выскочила виселица с
болтающимся на ней полурассыпавшимся прахом. Этот прах сорвался с веревки,
ударился об пол, и из него выскочил черноволосый красавец во фраке и в
лакированных туфлях. Из камина выбежал полуистлевший небольшой гроб, крышка
его отскочила, и из него вывалился другой прах. Красавец галантно подскочил
к нему и подал руку калачиком, второй прах сложился в нагую вертлявую
женщину в черных туфельках и с черными перьями на голове, и тогда оба, и
мужчина и женщина, заспешили вверх по лестнице.
-- Первые! -- воскликнул Коровьев, -- господин Жак с супругой.
Рекомендую вам, королева, один из интереснейших мужчин! Убежденный
фальшивомонетчик, государственный изменник, но очень недурной алхимик.
Прославился тем, -- шепнул на ухо Маргарите Коровьев, -- что отравил
королевскую любовницу. А ведь это не с каждым случается! Посмотрите, как
красив!
Побледневшая Маргарита, раскрыв рот, глядела вниз и видела, как
исчезают в каком-то боковом ходу швейцарской и виселица и гроб.
-- Я в восхищении, -- заорал прямо в лицо поднявшемуся по лестнице
господину Жаку кот.
В это время внизу из камина появился безголовый, с оторванною рукою
скелет, ударился оземь и превратился в мужчину во фраке.
Супруга господина Жака уже становилась перед Маргаритою на одно колено
и, бледная от волнения, целовала колено Маргариты.
-- Королева, -- бормотала супруга господина Жака.
-- Королева в восхищении, -- кричал Коровьев.
-- Королева... -- тихо сказал красавец, господин Жак.
-- Мы в восхищении, -- завывал кот.
Молодые люди, спутники Азазелло, улыбаясь безжизненными, но
приветливыми улыбками, уже теснили господина Жака с супругою в сторону, к
чашам с шампанским, которые негры держали в руках. По лестнице поднимался
вверх бегом одинокий фрачник.
-- Граф Роберт, -- шепнул Маргарите Коровьев, -- по-прежнему интересен.
Обратите внимание, как смешно, королева -- обратный случай: этот был
любовником королевы и отравил свою жену.
-- Мы рады, граф, -- вскричал Бегемот.
Из камина подряд один за другим вывалились, лопаясь и распадаясь, три
гроба, затем кто-то в черной мантии, которого следующий выбежавший из черной
пасти ударил в спину ножом. Внизу послышался сдавленный крик. Из камина
выбежал почти совсем разложившийся труп. Маргарита зажмурилась, и чья-то
рука поднесла к ее носу флакон с белой солью. Маргарите показалось, что это
рука Наташи. Лестница стала заполняться. Теперь уже на каждой ступеньке
оказались, издали казавшиеся совершенно одинаковыми, фрачники и нагие
женщины с ними, отличавшиеся друг от друга только цветом перьев на головах и
туфель.
К Маргарите приближалась, ковыляя, в странном деревянном сапоге на
левой ноге, дама с монашески опущенными глазами, худенькая, скромная и
почему-то с широкой зеленой повязкой на шее.
-- Какая зеленая? -- машинально спросила Маргарита.
-- Очаровательнейшая и солиднейшая дама, -- шептал Коровьев, --
рекомендую вам: госпожа Тофана, была чрезвычайно популярна среди молодых
очаровательных неаполитанок, а также жительниц Палермо, и в особенности
среди тех, которым надоели их мужья. Ведь бывает же так, королева, чтобы
надоел муж.
-- Да, -- глухо ответила Маргарита, в то же время улыбаясь двум
фрачникам, которые один за другим склонялись перед нею, целуя колено и руку.
-- Ну вот, -- ухитрялся шептать Коровьев Маргарите и в то же время
кричать кому-то: -- Герцог, бокал шампанского! Я восхищен! Да, так вот-с,
госпожа Тофана входила в положение этих бедных женщин и продавала им
какую-то воду в пузырьках. Жена вливала эту воду в суп супругу, тот его
съедал, благодарил за ласку и чувствовал себя превосходно. Правда, через
несколько часов ему начинало очень сильно хотеться пить, затем он ложился в
постель, и через день прекрасная неаполитанка, накормившая своего мужа
супом, была свободна, как весенний ветер.
-- А что это у нее на ноге? -- спрашивала Маргарита, не уставая
подавать руку гостям, обогнавшим ковыляющую госпожу Тофану, -- и зачем эта
зелень на шее? Блеклая шея?
-- Я в восхищении, князь! -- кричал Коровьев и в это же время шептал
Маргарите: -- Прекрасная шея, но с ней неприятность случилась в тюрьме. На
ноге у нее, королева, испанский сапожок, а лента вот отчего: когда тюремщики
узнали, что около пятисот неудачно выбранных мужей покинули Неаполь и
Палермо навсегда, они сгоряча удавили госпожу Тофану в тюрьме.
-- Как я счастлива, черная королева, что мне выпала высокая честь, --
монашески шептала Тофана, пытаясь опуститься на колено. Испанский сапог
мешал ей. Коровьев и Бегемот помогли Тофане подняться.
-- Я рада, -- ответила ей Маргарита, в то же время подавая руку другим.
Теперь по лестнице снизу вверх поднимался поток. Маргарита перестала
видеть то, что делается в швейцарской. Она механически поднимала и опускала
руку и, однообразно скалясь, улыбалась гостям. В воздухе на площадке уже
стоял гул, из покинутых Маргаритой бальных зал, как море, слышалась музыка.
-- А вот это -- скучная женщина, -- уже не шептал, а громко говорил
Коровьев, зная, что в гуле голосов его уже не расслышат, -- обожает балы,
все мечтает пожаловаться на свой платок.
Маргарита поймала взглядом среди подымавшихся ту, на которую указывал
Коровьев. Это была молодая женщина лет двадцати, необыкновенного по красоте
сложения, но с какими-то беспокойными и назойливыми глазами.
-- Какой платок? -- спросила Маргарита.
-- К ней камеристка приставлена, -- пояснил Коровьев, -- и тридцать лет
кладет ей на ночь на столик носовой платок. Как она проснется, так он уже
тут. Она уж и сжигала его в печи и топила его в реке, но ничего не помогает.
-- Какой платок? -- шептала Маргарита, подымая и опуская руку.
-- С синей каемочкой платок. Дело в том, что, когда она служила в кафе,
хозяин как-то ее зазвал в кладовую, а через девять месяцев она родила
мальчика, унесла его в лес и засунула ему в рот платок, а потом закопала
мальчика в земле. На суде она говорила, что ей нечем кормить ребенка.
-- А где же хозяин этого кафе? -- спросила Маргарита.
-- Королева, -- вдруг заскрипел снизу кот, -- разрешите мне спросить
вас: при чем же здесь хозяин? Ведь он не душил младенца в лесу!
Маргарита, не переставая улыбаться и качать правой рукой, острые ногти
левой запустила в Бегемотово ухо и зашептала ему:
-- Если ты, сволочь, еще раз позволишь себе впутаться в разговор...
Бегемот как-то не по-бальному вспискнул и захрипел:
-- Королева... ухо вспухнет... Зачем же портить бал вспухшим ухом?.. Я
говорил юридически... с юридической точки... Молчу, молчу... Считайте, что я
не кот, а рыба, только оставьте ухо.
Маргарита выпустила ухо, и назойливые, мрачные глаза оказались перед
ней.
-- Я счастлива, королева-хозяйка, быть приглашенной на великий бал
полнолуния.
-- А я, -- ответила ей Маргарита, -- рада вас видеть. Очень рада.
Любите ли вы шампанское?
-- Что вы изволите делать, королева?! -- отчаянно, но беззвучно
вскричал на ухо Маргарите Коровьев, -- получится затор!
-- Я люблю, -- моляще говорила женщина и вдруг механически стала
повторять: -- Фрида, Фрида, Фрида! Меня зовут Фрида, о королева!
-- Так вы напейтесь сегодня пьяной, Фрида, и ни о чем не думайте, --
сказала Маргарита.
Фрида протянула обе руки к Маргарите, но Коровьев и Бегемот очень ловко
подхватили ее под руки, и ее затерло в толпе.
Теперь снизу уже стеною шел народ, как бы штурмуя площадку, на которой
стояла Маргарита. Голые женские тела поднимались между фрачными мужчинами.
На Маргариту наплывали их смуглые, и белые, и цвета кофейного зерна, и вовсе
черные тела. В волосах рыжих, черных, каштановых, светлых, как лен, -- в
ливне света играли и плясали, рассыпали искры драгоценные камни. И как будто
кто-то окропил штурмующую колонну мужчин капельками света, -- с грудей
брызгали светом бриллиантовые запонки. Теперь Маргарита ежесекундно ощущала
прикосновение губ к колену, ежесекундно вытягивала вперед руку для поцелуя,
лицо ее стянуло в неподвижную маску привета.
-- Я в восхищении, -- монотонно пел Коровьев, -- мы в восхищении,
королева в восхищении.
-- Королева в восхищении, -- гнусил за спиною Азазелло.
-- Я восхищен, -- вскрикивал кот.
-- Маркиза, -- бормотал Коровьев, -- отравила отца, двух братьев и двух
сестер из-за наследства! Королева в восхищении! Госпожа Минкина, ах, как
хороша! Немного нервозна. Зачем же было жечь горничной лицо щипцами для
завивки! Конечно, при этих условиях зарежут! Королева в восхищении!
Королева, секунду внимания: император Рудольф, чародей и алхимик. Еще
алхимик -- повешен. Ах, вот и она! Ах, какой чудесный публичный дом был у
нее в Страсбурге! Мы в восхищении! Московская портниха, мы все ее любим за
неистощимую фантазию, держала ателье и придумала страшно смешную штуку:
провертела две круглые дырочки в стене...
-- А дамы не знали? -- спросила Маргарита.
-- Все до одной знали, королева, -- отвечал Коровьев, -- я в
восхищении. Этот двадцатилетний мальчуган с детства отличался странными
фантазиями, мечтатель и чудак. Его полюбила одна девушка, а он взял и продал
ее в публичный дом.
Снизу текла река. Конца этой реке не было видно. Источник ее, громадный
камин, продолжал ее питать. Так прошел час и пошел второй час. Тут Маргарита
стала замечать, что цепь ее сделалась тяжелее, чем была. Что-то странное
произошло и с рукой. Теперь перед тем, как поднять ее, Маргарите приходилось
морщиться. Интересные замечания Коровьева перестали занимать Маргариту. И
раскосые монгольские глаза, и лица белые и черные сделались безразличными,
по временам сливались, а воздух между ними почему-то начинал дрожать и
струиться. Острая боль, как от иглы, вдруг пронзила правую руку Маргариты,
и, стиснув зубы, она положила локоть на тумбу. Какой-то шорох, как бы
крыльев по стенам, доносился теперь сзади из залы, и было понятно, что там
танцуют неслыханные полчища гостей, и Маргарите казалось, что даже массивные
мраморные, мозаичные и хрустальные полы в этом диковинном зале ритмично
пульсируют.
Ни Гай Кесарь Калигула, ни Мессалина уже не заинтересовали Маргариту,
как не заинтересовал ни один из королей, герцогов, кавалеров, самоубийц,
отравительниц, висельников и сводниц, тюремщиков и шулеров, палачей,
доносчиков, изменников, безумцев, сыщиков, растлителей. Все их имена
спутались в голове, лица слепились в одну громадную лепешку, и только одно
сидело мучительно в памяти лицо, окаймленное действительно огненной бородой,
лицо Малюты Скуратова. Ноги Маргариты подгибались, каждую минуту она боялась
заплакать. Наихудшие страдания ей причиняло правое колено, которое целовали.
Оно распухло, кожа на нем посинела, несмотря на то, что несколько раз рука
Наташи появлялась возле этого колена с губкой и чем-то душистым обтирала
его. В конце третьего часа Маргарита глянула вниз совершенно безнадежными
глазами и радостно дрогнула: поток гостей редел.
-- Законы бального съезда одинаковы, королева, -- шептал Коровьев, --
сейчас волна начнет спадать. Клянусь, что мы терпим последние минуты. Вот
группа Брокенских гуляк. Они всегда приезжают последними. Ну да, это они.
Два пьяных вампира... Все? Ах нет, вот еще один. Нет, двое!
По лестнице подымались двое последних гостей.
-- Да это кто-то новенький, -- говорил Коровьев, щурясь сквозь
стеклышко, -- ах да, да. Как-то раз Азазелло навестил его и за коньяком
нашептал ему совет, как избавиться от одного человека, разоблачений которого
он чрезвычайно опасался. И вот он велел своему знакомому, находящемуся от
него в зависимости, обрызгать стены кабинета ядом.
-- Как его зовут? -- спросила Маргарита.
-- А, право, я сам еще не знаю, -- ответил Коровьев, -- надо спросить у
Азазелло.
-- А кто это с ним?
-- А вот этот самый исполнительный его подчиненный. Я восхищен! --
прокричал Коровьев последним двум.
Лестница опустела. Из осторожности подождали еще немного. Но из камина
более никто не выходил.
Через секунду, не понимая, как это случилось, Маргарита оказалась в той
же комнате с бассейном и там, сразу заплакав от боли в руке и ноге,
повалилась прямо на пол. Но Гелла и Наташа, утешая ее, опять повлекли ее под
кровавый душ, опять размяли ее тело, и Маргарита вновь ожила.
-- Еще, еще, королева Марго, -- шептал появившийся рядом Коровьев, --
надо облететь залы, чтобы почтенные гости не чувствовали себя брошенными.
И Маргарита вновь вылетела из комнаты с бассейном. На эстраде за
тюльпанами, где играл оркестр короля вальсов, теперь бесновался обезьяний
джаз. Громадная, в лохматых бакенбардах горилла с трубой в руке, тяжело
приплясывая, дирижировала. В один ряд сидели орангутанги, дули в блестящие
трубы. На плечах у них верхом поместились веселые шимпанзе с гармониями. Два
гамадрила в гривах, похожих на львиные, играли на роялях, и этих роялей не
было слышно в громе и писке и буханьях саксофонов, скрипок и барабанов в
лапах гиббонов, мандрилов и мартышек. На зеркальном полу несчитанное
количество пар, словно слившись, поражая ловкостью и чистотой движений,
вертясь в одном направлении, стеною шло, угрожая все смести на своем пути.
Живые атласные бабочки ныряли над танцующими полчищами, с потолков сыпались
цветы. В капителях колонн, когда погасало электричество, загорались мириады
светляков, а в воздухе плыли болотные огни.
Потом Маргарита оказалась в чудовищном по размерам бассейне,
окаймленном колоннадой. Гигантский черный нептун выбрасывал из пасти широкую
розовую струю. Одуряющий запах шампанского подымался из бассейна. Здесь
господствовало непринужденное веселье. Дамы, смеясь, сбрасывали туфли,
отдавали сумочки своим кавалерам или неграм, бегающим с простынями в руках,
и с криком ласточкой бросались в бассейн. Пенные столбы взбрасывало вверх.
Хрустальное дно бассейна горело нижним светом, пробивавшим толщу вина, и в
нем видны были серебристые плавающие тела. Выскакивали из бассейна
совершенно пьяными. Хохот звенел под колоннами и гремел, как в бане.
Во всей этой кутерьме запомнилось одно совершенно пьяное женское лицо с
бессмысленными, но и в бессмысленности умоляющими глазами, и вспомнилось
одно слово -- "Фрида"! Голова Маргариты начала кружиться от запаха вина, и
она уже хотела уходить, как кот устроил в бассейне номер, задержавший
Маргариту. Бегемот наколдовал чего-то у пасти Нептуна, и тотчас с шипением и
грохотом волнующаяся масса шампанского ушла из бассейна, а Нептун стал
извергать не играющую, не пенящуюся волну темно-желтого цвета. Дамы с визгом
и воплем:
-- Коньяк! -- кинулись от краев бассейна за колонны. Через несколько
секунд бассейн был полон, и кот, трижды перевернувшись в воздухе, обрушился
в колыхающийся коньяк. Вылез он, отфыркиваясь, с раскисшим галстуком,
потеряв позолоту с усов и свой бинокль. Примеру Бегемота решилась
последовать только одна, та самая затейница-портниха, и ее кавалер,
неизвестный молодой мулат. Оба они бросились в коньяк, но тут Коровьев
подхватил Маргариту под руку, и они покинули купальщиков.
Маргарите показалось, что она пролетела где-то, где видела в громадных
каменных прудах горы устриц. Потом она летала над стеклянным полом с
горящими под ним адскими топками и мечущимися между ними дьявольскими белыми
поварами. Потом где-то она, уже переставая что-либо соображать, видела
темные подвалы, где горели какие-то светильники, где девушки подавали
шипящее на раскаленных углях мясо, где пили из больших кружек за ее
здоровье. Потом она видела белых медведей, игравших на гармониках и пляшущих
камаринского на эстраде. Фокусника-саламандру, не сгоравшего в камине... И
во второй раз силы ее стали иссякать.
-- Последний выход, -- прошептал ей озабоченно Коровьев, -- и мы
свободны.
Она в сопровождении Коровьева опять оказалась в бальном зале, но теперь
в нем не танцевали, и гости несметной толпой теснились между колоннами,
оставив свободной середину зала. Маргарита не помнила, кто помог ей
подняться на возвышение, появившееся посередине этого свободного
пространства зала. Когда она взошла на него, она, к удивлению своему,
услышала, как где-то бьет полночь, которая давным-давно, по ее счету,
истекла. С последним ударом неизвестно откуда слышавшихся часов молчание
упало на толпы гостей. Тогда Маргарита опять увидела Воланда. Он шел в
окружении Абадонны, Азазелло и еще нескольких похожих на Абадонну, черных и
молодых. Маргарита теперь увидела, что напротив ее возвышения было
приготовлено другое возвышение для Воланда. Но он им не воспользовался.
Поразило Маргариту то, что Воланд вышел в этот последний великий выход на
балу как раз в том самом виде, в каком был в спальне. Все та же грязная
заплатанная сорочка висела на его плечах, ноги были в стоптанных ночных
туфлях. Воланд был со шпагой, но этой обнаженной шпагой он пользовался как
тростью, опираясь на нее. Прихрамывая, Воланд остановился возле своего
возвышения, и сейчас же Азазелло оказался перед ним с блюдом в руках, и на
этом блюде Маргарита увидела отрезанную голову человека с выбитыми передними
зубами. Продолжала стоять полнейшая тишина, и ее прервал только один раз
далеко послышавшийся, непонятный в этих условиях звонок, как бывает с
парадного хода.
-- Михаил Александрович, -- негромко обратился Воланд к голове, и тогда
веки убитого приподнялись, и на мертвом лице Маргарита, содрогнувшись,
увидела живые, полные мысли и страдания глаза. -- Все сбылось, не правда ли?
-- продолжал Воланд, глядя в глаза головы, -- голова отрезана женщиной,
заседание не состоялось, и живу я в вашей квартире. Это -- факт. А факт --
самая упрямая в мире вещь. Но теперь нас интересует дальнейшее, а не этот
уже свершившийся факт. Вы всегда были горячим проповедником той теории, что
по отрезании головы жизнь в человеке прекращается, он превращается в золу и
уходит в небытие. Мне приятно сообщить вам, в присутствии моих гостей, хотя
они и служат доказательством совсем другой теории, о том, что ваша теория и
солидна и остроумна. Впрочем, ведь все теории стоят одна другой. Есть среди
них и такая, согласно которой каждому будет дано по его вере. Да сбудется же
это! Вы уходите в небытие, а мне радостно будет из чаши, в которую вы
превращаетесь, выпить за бытие. -- Воланд поднял шпагу. Тут же покровы
головы потемнели и съежились, потом отвалились кусками, глаза исчезли, и
вскоре Маргарита увидела на блюде желтоватый, с изумрудными глазами и
жемчужными зубами, на золотой ноге, череп. Крышка черепа откинулась на
шарнире.
-- Сию секунду, мессир, -- сказал Коровьев, заметив вопросительный
взгляд Воланда, -- он предстанет перед вами. Я слышу в этой гробовой тишине,
как скрипят его лакированные туфли и как звенит бокал, который он поставил
на стол, последний раз в этой жизни выпив шампанское. Да вот и он.
Направляясь к Воланду, вступал в зал новый одинокий гость. Внешне он
ничем не отличался от многочисленных остальных гостей-мужчин, кроме одного:
гостя буквально шатало от волнения, что было видно даже издали. На его щеках
горели пятна, и глаза бегали в полной тревоге. Гость был ошарашен, и это
было вполне естественно: его поразило все, и главным образом, конечно, наряд
Воланда.
Однако встречен был гость отменно ласково.
-- А, милейший барон Майгель, -- приветливо улыбаясь, обратился Воланд
к гостю, у которого глаза вылезали на лоб, -- я счастлив рекомендовать вам,
-- обратился Воланд к гостям, -- почтеннейшего барона Майгеля, служащего
зрелищной комиссии в должности ознакомителя иностранцев с
достопримечательностями столицы.
Тут Маргарита замерла, потому что узнала вдруг этого Майгеля. Он
несколько раз попадался ей в театрах Москвы и в ресторанах. "Позвольте... --
подумала Маргарита, -- он, стало быть, что ли, тоже умер?" Но дело тут же
разъяснилось.
-- Милый барон, -- продолжал Воланд, радостно улыбаясь, -- был так
очарователен, что, узнав о моем приезде в Москву, тотчас позвонил ко мне,
предлагая свои услуги по своей специальности, то есть по ознакомлению с
достопримечательностями. Само собою разумеется, что я был счастлив
пригласить его к себе.
В это время Маргарита видела, как Азазелло передал блюдо с черепом
Коровьеву.
-- Да, кстати, барон, -- вдруг интимно понизив голос, проговорил
Воланд, -- разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности. Говорят,
что она, в сочетании с вашей не менее развитой разговорчивостью, стала
привлекать всеобщее внимание. Более того, злые языки уже уронили слово --
наушник и шпион. И еще более того, есть предположение, что это приведет вас
к печальному концу не далее, чем через месяц. Так вот, чтобы избавить вас от
этого томительного ожидания, мы решили прийти к вам на помощь,
воспользовавшись тем обстоятельством, что вы напросились ко мне в гости
именно с целью подсмотреть и подслушать все, что можно.
Барон стал бледнее, чем Абадонна, который был исключительно бледен по
своей природе, а затем произошло что-то странное. Абадонна оказался перед
бароном и на секунду снял свои очки. В тот же момент что-то сверкнуло в
руках Азазелло, что-то негромко хлопнуло как в ладоши, барон стал падать
навзничь, алая кровь брызнула у него из груди и залила крахмальную рубашку и
жилет. Коровьев подставил чашу под бьющуюся струю и передал наполнившуюся
чашу Воланду. Безжизненное тело барона в это время уже было на полу.
-- Я пью ваше здоровье, господа, -- негромко сказал Воланд и, подняв
чашу, прикоснулся к ней губами.
Тогда произошла метаморфоза. Исчезла заплатанная рубаха и стоптанные
туфли. Воланд оказался в какой-то черной хламиде со стальной шпагой на
бедре. Он быстро приблизился к Маргарите, поднес ей чашу и повелительно
сказал:
-- Пей!
У Маргариты закружилась голова, ее шатнуло, но чаша оказалась уже у ее
губ, и чьи-то голоса, а чьи -- она не разобрала, шепнули в оба уха:
-- Не бойтесь, королева... Не бойтесь, королева, кровь давно ушла в
землю. И там, где она пролилась, уже растут виноградные гроздья.
Маргарита, не раскрывая глаз, сделала глоток, и сладкий ток пробежал по
ее жилам, в ушах начался звон. Ей показалось, что кричат оглушительные
петухи, что где-то играют марш. Толпы гостей стали терять свой облик. И
фрачники и женщины распались в прах. Тление на глазах Маргариты охватило
зал, над ним потек запах склепа. Колонны распались, угасли огни, все
съежилось, и не стало никаких фонтанов, тюльпанов и камелий. А просто было,
что было -- скромная гостиная ювелирши, и из приоткрытой в нее двери
выпадала полоска света. И в эту приоткрытую дверь и вошла Маргарита.

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:23, 22.09.2008
Глава 24. Извлечение мастера




В спальне Воланда все оказалось, как было до бала. Воланд в сорочке
сидел на постели, и только Гелла не растирала ему ногу, а на столе, там, где
раньше играли в шахматы, накрывала ужин. Коровьев и Азазелло, сняв фраки,
сидели у стола, и рядом с ними, конечно, помещался кот, не пожелавший
расстаться со своим галстуком, хоть тот и превратился в совершеннейшую
грязную тряпку. Маргарита, шатаясь, подошла к столу и оперлась на него.
Тогда Воланд поманил ее, как и тогда, к себе и показал, чтобы она села
рядом.
-- Ну что, вас очень измучили? -- спросил Воланд.
-- О нет, мессир, -- ответила Маргарита, но чуть слышно.
-- Ноблесс оближ, -- заметил кот и налил Маргарите какой-то прозрачной
жидкости в лафитный стакан.
-- Это водка? -- слабо спросила Маргарита.
Кот подпрыгнул на стуле от обиды.
-- Помилуйте, королева, -- прохрипел он, -- разве я позволил бы себе
налить даме водки? Это чистый спирт!
Маргарита улыбнулась и сделала попытку отодвинуть от себя стакан.
-- Смело пейте, -- сказал Воланд, и Маргарита тотчас взяла стакан в
руки. -- Гелла, садись, -- приказал Воланд и объяснил Маргарите: -- Ночь
полнолуния -- праздничная ночь, и я ужинаю в тесной компании приближенных и
слуг. Итак, как чувствуете вы себя? Как прошел этот утомительный бал?
-- Потрясающе! -- затрещал Коровьев, -- все очарованы, влюблены,
раздавлены, сколько такта, сколько умения, обаяния и шарма!
Воланд молча поднял стакан и чокнулся с Маргаритой. Маргарита покорно
выпила, думая, что тут же ей и будет конец от спирта. Но ничего плохого не
произошло. Живое тепло потекло по ее животу, что-то мягко стукнуло в
затылок, вернулись силы, как будто она встала после долгого освежающего сна,
кроме того, почувствовала волчий голод. И при воспоминании о том, что она не
ела ничего со вчерашнего утра, он еще более разгорелся. Она стала жадно
глотать икру.
Бегемот отрезал кусок ананаса, посолил его, поперчил, съел и после
этого так залихватски тяпнул вторую стопку спирта, что все зааплодировали.

После второй стопки, выпитой Маргаритой, свечи в канделябрах
разгорелись поярче, и в камине прибавилось пламени. Никакого опьянения
Маргарита не чувствовала, кусая белыми зубами мясо, Маргарита упивалась
текущим из него соком и в то же время смотрела, как Бегемот намазывает
горчицей устрицу.
-- Ты еще винограду сверху положи, -- тихо сказала Гелла, пихнув в бок
кота.
-- Попрошу меня не учить, -- ответил Бегемот, -- сиживал за столом, не
беспокойтесь, сиживал!
-- Ах, как приятно ужинать вот этак, при камельке, запросто, --
дребезжал Коровьев, -- в тесном кругу...
-- Нет, Фагот, -- возражал кот, -- бал имеет свою прелесть и размах.
-- Никакой прелести в нем нет и размаха тоже, а эти дурацкие медведи, а
также и тигры в баре своим ревом едва не довели меня до мигрени, -- сказал
Воланд.
-- Слушаю, мессир, -- сказал кот, -- если вы находите, что нет размаха,
и я немедленно начну придерживаться того же мнения.
-- Ты смотри! -- ответил на это Воланд.
-- Я пошутил, -- со смирением сказал кот, -- а что касается тигров, то
я велю их зажарить.
-- Тигров нельзя есть, -- сказала Гелла.
-- Вы полагаете? Тогда прошу послушать, -- отозвался кот и, жмурясь от
удовольствия, рассказал о том, как однажды он скитался в течение
девятнадцати дней в пустыне и единственно, чем питался, это мясом убитого им
тигра. Все с интересом прослушали это занимательное повествование, а когда
Бегемот кончил его, все хором воскликнули:
-- Вранье!
-- И интереснее всего в этом вранье то, -- сказал Воланд, -- что оно --
вранье от первого до последнего слова.
-- Ах так? Вранье? -- воскликнул кот, и все подумали, что он начнет
протестовать, но он только тихо сказал: -- История рассудит нас.
-- А скажите, -- обратилась Марго, оживившаяся после водки, к Азазелло,
-- вы его застрелили, этого бывшего барона?
-- Натурально, -- ответил Азазелло, -- как же его не застрелить? Его
обязательно надо было застрелить.
-- Я так взволновалась! -- воскликнула Маргарита, -- это случилось так
неожиданно.
-- Ничего в этом нет неожиданного, -- возразил Азазелло, а Коровьев
завыл и заныл:
-- Как же не взволноваться? У меня у самого поджилки затряслись! Бух!
Раз! Барон на бок!
-- Со мной едва истерика не сделалась, -- добавил кот, облизывая ложку
с икрой.
-- Вот что мне непонятно, -- говорила Маргарита, и золотые искры от
хрусталя прыгали у нее в глазах, -- неужели снаружи не было слышно музыки и
вообще грохота этого бала?
-- Конечно не было слышно, королева, -- объяснил Коровьев, -- это надо
делать так, чтобы не было слышно. Это поаккуратнее надо делать.
-- Ну да, ну да... А то ведь дело в том, что этот человек на
лестнице... Вот когда мы проходили с Азазелло... И другой у подъезда... Я
думаю, что он наблюдал за вашей квартирой...
-- Верно, верно! -- кричал Коровьев, -- верно, дорогая Маргарита
Николаевна! Вы подтверждаете мои подозрения. Да, он наблюдал за квартирой. Я
сам было принял его за рассеянного приват-доцента или влюбленного,
томящегося на лестнице, но нет, нет! Что-то сосало мое сердце! Ах! Он
наблюдал за квартирой! И другой у подъезда тоже! И тот, что был в
подворотне, то же самое!
-- А вот интересно, если вас придут арестовывать? -- спросила
Маргарита.
-- Непременно придут, очаровательная королева, непременно! -- отвечал
Коровьев, -- чует сердце, что придут, не сейчас, конечно, но в свое время
обязательно придут. Но полагаю, что ничего интересного не будет.
-- Ах, как я взволновалась, когда этот барон упал, -- говорила
Маргарита, по-видимому, до сих пор переживая убийство, которое она видела
впервые в жизни. -- Вы, наверное, хорошо стреляете?
-- Подходяще, -- ответил Азазелло.
-- А на сколько шагов? -- задала Маргарита Азазелло не совсем ясный
вопрос.
-- Во что, смотря по тому, -- резонно ответил Азазелло, -- одно дело
попасть молотком в стекло критику Латунскому и совсем другое дело -- ему же
в сердце.
-- В сердце! -- воскликнула Маргарита, почему-то берясь за свое сердце,
-- в сердце! -- повторила она глухим голосом.
-- Что это за критик Латунский? -- спросил Воланд, прищурившись на
Маргариту.
Азазелло, Коровьев и Бегемот как-то стыдливо потупились, а Маргарита
ответила, краснея:
-- Есть такой один критик. Я сегодня вечером разнесла всю его квартиру.
-- Вот тебе раз! А зачем же?
-- Он, мессир, -- объяснила Маргарита, -- погубил одного мастера.
-- А зачем же было самой-то трудиться? -- спросил Воланд.
-- Разрешите мне, мессир, -- вскричал радостно кот, вскакивая.
-- Да сиди ты, -- буркнул Азазелло, вставая, -- я сам сейчас съезжу...
-- Нет! -- воскликнула Маргарита, -- нет, умоляю вас, мессир, не надо
этого.
-- Как угодно, как угодно, -- ответил Воланд, а Азазелло сел на свое
место.
-- Так на чем мы остановились, драгоценная королева Марго? -- говорил
Коровьев, -- ах да, сердце. В сердце он попадает, -- Коровьев вытянул свой
длинный палец по направлению Азазелло, -- по выбору, в любое предсердие
сердца или в любой из желудочков.
Маргарита не сразу поняла, а поняв, воскликнула с удивлением:
-- Да ведь они же закрыты!
-- Дорогая, -- дребезжал Коровьев, -- в том-то и штука, что закрыты! В
этом-то вся и соль! А в открытый предмет может попасть каждый!
Коровьев вынул из ящика стола семерку пик, предложил ее Маргарите,
попросив наметить ногтем одно из очков. Маргарита наметила угловое верхнее
правое. Гелла спрятала карту под подушку, крикнув:
-- Готово!
Азазелло, который сидел отвернувшись от подушки, вынул из кармана
фрачных брюк черный автоматический пистолет, положил дуло на плечо и, не
поворачиваясь к кровати, выстрелил, вызвав веселый испуг в Маргарите. Из-под
простреленной подушки вытащили семерку. Намеченное Маргаритой очко было
пробито.

-- Не желала бы я встретиться с вами, когда у вас в руках револьвер, --
кокетливо поглядывая на Азазелло, сказала Маргарита. У нее была страсть ко
всем людям, которые делают что-либо первоклассно.
-- Драгоценная королева, -- пищал Коровьев, -- я никому не рекомендую
встретиться с ним, даже если у него и не будет никакого револьвера в руках!
Даю слово чести бывшего регента и запевалы, что никто не поздравил бы этого
встретившегося.
Кот сидел насупившись во время этого опыта со стрельбой и вдруг
объявил:
-- Берусь перекрыть рекорд с семеркой.
Азазелло в ответ на это что-то прорычал. Но кот был упорен и потребовал
не один, а два револьвера. Азазелло вынул второй револьвер из второго
заднего кармана брюк и вместе с первым, презрительно кривя рот, протянул их
хвастуну. Наметили два очка на семерке. Кот долго приготовлялся,
отвернувшись от подушки. Маргарита сидела, заткнув пальцами уши, и глядела
на сову, дремавшую на каминной полке. Кот выстрелил из обоих револьверов,
после чего сейчас же взвизгнула Гелла, убитая сова упала с камина и разбитые
часы остановились. Гелла, у которой одна рука была окровавлена, с воем
вцепилась в шерсть коту, а он ей в ответ в волосы, и они, свившись в клубок,
покатились по полу. Один из бокалов упал со стола и разбился.
-- Оттащите от меня взбесившуюся чертовку! -- завывал кот, отбиваясь от
Геллы, сидевшей на нем верхом. Дерущихся разняли. Коровьев подул на
простреленный палец Геллы, и тот зажил.
-- Я не могу стрелять, когда под руку говорят! -- кричал Бегемот и
старался приладить на место выдранный у него на спине громадный клок шерсти.
-- Держу пари, -- сказал Воланд, улыбаясь Маргарите, -- что он проделал
эту штуку нарочно. Он стреляет порядочно.
Гелла с котом помирились, и в знак этого примирения они поцеловались.
Достали из-под подушки карту, проверили. Ни одно очко, кроме того, что было
прострелено Азазелло, не было затронуто.
-- Этого не может быть, -- утверждал кот, глядя сквозь карту на свет
канделябра.
Веселый ужин продолжался. Свечи оплывали в канделябрах, по комнате
волнами распространялось сухое, душистое тепло от камина. Наевшуюся
Маргариту охватило чувство блаженства. Она глядела, как сизые кольца от
сигары Азазелло уплывали в камин и как кот ловит их на конец шпаги. Ей
никуда не хотелось уходить, хотя и было, по ее расчетам, уже поздно. Судя по
всему, время подходило к шести утра. Воспользовавшись паузой, Маргарита
обратилась к Воланду и робко сказала:
-- Пожалуй, мне пора... Поздно.
-- Куда же вы спешите? -- спросил Воланд вежливо, но суховато.
Остальные промолчали, делая вид, что увлечены сигарными дымными кольцами.
-- Да, пора, -- совсем смутившись от этого, повторила Маргарита и
обернулась, как будто ища накидку или плащ. Ее нагота вдруг стала стеснять
ее. Она поднялась из-за стола. Воланд молча снял с кровати свой вытертый и
засаленный халат, а Коровьев набросил его Маргарите на плечи.
-- Благодарю вас, мессир, -- чуть слышно сказала Маргарита и
вопросительно поглядела на Воланда. Тот в ответ улыбнулся ей вежливо и
равнодушно. Черная тоска как-то сразу подкатила к сердцу Маргариты. Она
почувствовала себя обманутой. Никакой награды за все ее услуги на балу
никто, по-видимому, ей не собирался предлагать, как никто ее и не удерживал.
А между тем ей совершенно ясно было, что идти ей отсюда больше некуда.
Мимолетная мысль о том, что придется вернуться в особняк, вызвала в ней
внутренний взрыв отчаяния. Попросить, что ли, самой, как искушающе советовал
Азазелло в Александровском саду? "Нет, ни за что", -- сказала она себе.
-- Всего хорошего, мессир, -- произнесла она вслух, а сама подумала:
"Только бы выбраться отсюда, а там уж я дойду до реки и утоплюсь".
-- Сядьте-ка, -- вдруг повелительно сказал Воланд. Маргарита изменилась
в лице и села. -- Может быть, что-нибудь хотите сказать на прощанье?
-- Нет, ничего, мессир, -- с гордостью ответила Маргарита, -- кроме
того, что если я еще нужна вам, то я готова охотно исполнить все, что вам
будет угодно. Я ничуть не устала и очень веселилась на балу. Так что, если
бы он и продолжался еще, я охотно предоставила бы мое колено для того, чтобы
к нему прикладывались тысячи висельников и убийц, -- Маргарита глядела на
Воланда, как сквозь пелену, глаза ее наполнялись слезами.
-- Верно! Вы совершенно правы! -- гулко и страшно прокричал Воланд, --
так и надо!
-- Так и надо! -- как эхо, повторила свита Воланда.
-- Мы вас испытывали, -- продолжал Воланд, -- никогда и ничего не
просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами
предложат и сами все дадут! Садитесь, гордая женщина! -- Воланд сорвал
тяжелый халат с Маргариты, и опять она оказалась сидящей рядом с ним на
постели. -- Итак, Марго, -- продолжал Воланд, смягчая свой голос, -- чего вы
хотите за то, что сегодня вы были у меня хозяйкой? Чего желаете за то, что
провели этот бал нагой? Во что цените ваше колено? Каковы убытки от моих
гостей, которых вы сейчас наименовали висельниками? Говорите! И теперь уж
говорите без стеснения: ибо предложил я.
Сердце Маргариты застучало, она тяжело вздохнула, стала соображать
что-то.
-- Ну, что же, смелее! -- поощрял Воланд, -- будите свою фантазию,
пришпоривайте ее! Уж одно присутствие при сцене убийства этого отпетого
негодяя-барона стоит того, чтобы человека наградили, в особенности если этот
человек -- женщина. Ну-с?
Дух перехватило у Маргариты, и она уж хотела выговорить заветные и
приготовленные в душе слова, как вдруг побледнела, раскрыла рот и вытаращила
глаза. "Фрида! Фрида! Фрида! -- прокричал ей в уши чей-то назойливый,
молящий голос. -- Меня зовут Фрида!" -- и Маргарита, спотыкаясь на словах,
заговорила:
-- Так я, стало быть, могу попросить об одной вещи?
-- Потребовать, потребовать, моя донна, -- отвечал Воланд, понимающе
улыбаясь, -- потребовать одной вещи!
Ах, как ловко и отчетливо Воланд подчеркнул, повторяя слова самой
Маргариты -- "одной вещи"!
Маргарита вздохнула еще раз и сказала:
-- Я хочу, чтобы Фриде перестали подавать тот платок, которым она
удушила своего ребенка.
Кот возвел глаза к небу и шумно вздохнул, но ничего не сказал,
очевидно, помня накрученное на балу ухо.
-- Ввиду того, -- заговорил Воланд, усмехнувшись, -- что возможность
получения вами взятки от этой дуры Фриды совершенно, конечно, исключена --
ведь это было бы несовместимо с вашим королевским достоинством, -- я уж не
знаю, что и делать. Остается, пожалуй, одно -- обзавестись тряпками и
заткнуть ими все щели моей спальни!
-- Вы о чем говорите, мессир? -- изумилась Маргарита, выслушав эти
действительно непонятные слова.
-- Совершенно с вами согласен, мессир, -- вмешался в разговор кот, --
именно тряпками, -- и в раздражении кот стукнул лапой по столу.
-- Я о милосердии говорю, -- объяснил свои слова Воланд, не спуская с
Маргариты огненного глаза. -- Иногда совершенно неожиданно и коварно оно
проникает в самые узенькие щелки. Вот я и говорю о тряпках.
-- И я о том же говорю! -- воскликнул кот и на всякий случай отклонился
от Маргариты, прикрыв вымазанными в розовом креме лапами свои острые уши.
-- Пошел вон, -- сказал ему Воланд.
-- Я еще кофе не пил, -- ответил кот, -- как же это я уйду? Неужели,
мессир, в праздничную ночь гостей за столом разделяют на два сорта? Одни --
первой, а другие, как выражался этот грустный скупердяй-буфетчик, второй
свежести?
-- Молчи, -- приказал ему Воланд и, обратившись к Маргарите, спросил:
-- Вы, судя по всему, человек исключительной доброты? Высокоморальный
человек?
-- Нет, -- с силой ответила Маргарита, -- я знаю, что с вами можно
разговаривать только откровенно, и откровенно вам скажу: я легкомысленный
человек. Я попросила вас за Фриду только потому, что имела неосторожность
подать ей твердую надежду. Она ждет, мессир, она верит в мою мощь. И если
она останется обманутой, я попаду в ужасное положение. Я не буду иметь покоя
всю жизнь. Ничего не поделаешь! Так уж вышло.
-- А, -- сказал Воланд, -- это понятно.
-- Так вы сделаете это? -- тихо спросила Маргарита.
-- Ни в коем случае, -- ответил Воланд, -- дело в том, дорогая
королева, что тут произошла маленькая путаница. Каждое ведомство должно
заниматься своими делами. Не спорю, наши возможности довольно велики, они
гораздо больше, чем полагают некоторые, не очень зоркие люди...
-- Да, уж гораздо больше, -- не утерпел и вставил кот, видимо
гордящийся этими возможностями.
-- Молчи, черт тебя возьми! -- сказал ему Воланд и продолжал, обращаясь
к Маргарите: -- Но просто, какой смысл в том, чтобы сделать то, что
полагается делать другому, как я выразился, ведомству? Итак, я этого делать
не буду, а вы сделайте сами.
-- А разве по-моему исполнится?
Азазелло иронически скосил кривой глаз на Маргариту и незаметно
покрутил рыжей головой и фыркнул.
-- Да делайте же, вот мучение, -- пробормотал Воланд и, повернув
глобус, стал всматриваться в какую-то деталь на нем, по-видимому, занимаясь
и другим делом во время разговора с Маргаритой.
-- Ну, Фрида, -- подсказал Коровьев.
-- Фрида! -- пронзительно крикнула Маргарита.
Дверь распахнулась, и растрепанная, нагая, но уже без всяких признаков
хмеля женщина с исступленными глазами вбежала в комнату и простерла руки к
Маргарите, а та сказала величественно:
-- Тебя прощают. Не будут больше подавать платок.
Послышался вопль Фриды, она упала на пол ничком и простерлась крестом
перед Маргаритой. Воланд махнул рукой, и Фрида пропала из глаз.
-- Благодарю вас, прощайте, -- сказала Маргарита и поднялась.
-- Ну что ж, Бегемот, -- заговорил Воланд, -- не будем наживать на
поступке непрактичного человека в праздничную ночь, -- он повернулся к
Маргарите, -- итак, это не в счет, я ведь ничего не делал. Что вы хотите для
себя?
Наступило молчание, и прервал его Коровьев, который зашептал в ухо
Маргарите:
-- Алмазная донна, на сей раз советую вам быть поблагоразумнее! А то
ведь фортуна может и ускользнуть!
-- Я хочу, чтобы мне сейчас же, сию секунду, вернули моего любовника,
мастера, -- сказала Маргарита, и лицо ее исказилось судорогой.
Тут в комнату ворвался ветер, так что пламя свечей в канделябрах легло,
тяжелая занавеска на окне отодвинулась, распахнулось окно, и в далекой
высоте открылась полная, но не утренняя, а полночная луна. От подоконника на
пол лег зеленоватый платок ночного света, и в нем появился ночной Иванушкин
гость, называющий себя мастером. Он был в своем больничном одеянии -- в
халате, туфлях и черной шапочке, с которой не расставался. Небритое лицо его
дергалось гримасой, он сумасшедше-пугливо косился на огни свечей, а лунный
поток кипел вокруг него.
Маргарита сразу узнала его, простонала, всплеснула руками и подбежала к
нему. Она целовала его в лоб, в губы, прижималась к колючей щеке, и долго
сдерживаемые слезы теперь бежали ручьями по ее лицу. Она произносила только
одно слово, бессмысленно повторяя его:
-- Ты... ты, ты...
Мастер отстранил ее от себя и глухо сказал:
-- Не плачь, Марго, не терзай меня. Я тяжко болен. -- Он ухватился за
подоконник рукою, как бы собираясь вскочить на него и бежать, оскалил зубы,
всматриваясь в сидящих, и закричал: -- Мне страшно, Марго! У меня опять
начались галлюцинации.
Рыдания душили Маргариту, она шептала, давясь словами:
-- Нет, нет, нет, не бойся ничего! Я с тобою! Я с тобою!
Коровьев ловко и незаметно подпихнул к мастеру стул, и тот опустился на
него, а Маргарита бросилась на колени, прижалась к боку больного и так
затихла. В своем волнении она не заметила, что нагота ее как-то внезапно
кончилась, на ней теперь был шелковый черный плащ. Больной опустил голову и
стал смотреть в землю угрюмыми больными глазами.
-- Да, -- заговорил после молчания Воланд, -- его хорошо отделали. --
Он приказал Коровьеву: -- Дай-ка, рыцарь, этому человеку чего-нибудь выпить.
Маргарита упрашивала мастера дрожащим голосом:
-- Выпей, выпей. Ты боишься? Нет, нет, верь мне, что тебе помогут.
Больной взял стакан и выпил то, что было в нем, но рука его дрогнула, и
опустевший стакан разбился у его ног.
-- К счастью! К счастью! -- зашептал Коровьев Маргарите, -- смотрите,
он уже приходит в себя.
Действительно, взор больного стал уже не так дик и беспокоен.
-- Но это ты, Марго? -- спросил лунный гость.
-- Не сомневайся, это я, -- ответила Маргарита.
-- Еще! -- приказал Воланд.
После того, как мастер осушил второй стакан, его глаза стали живыми и
осмысленными.
-- Ну вот, это другое дело, -- сказал Воланд, прищуриваясь, -- теперь
поговорим. Кто вы такой?
-- Я теперь никто, -- ответил мастер, и улыбка искривила его рот.
-- Откуда вы сейчас?
-- Из дома скорби. Я -- душевнобольной, -- ответил пришелец.
Этих слов Маргарита не вынесла и заплакала вновь. Потом, вытерев глаза,
она вскричала:
-- Ужасные слова! Ужасные слова! Он мастер, мессир, я вас предупреждаю
об этом. Вылечите его, он стоит этого.
-- Вы знаете, с кем вы сейчас говорите, -- спросил у пришедшего Воланд,
-- у кого вы находитесь?
-- Знаю, -- ответил мастер, -- моим соседом в сумасшедшем доме был этот
мальчик, Иван Бездомный. Он рассказал мне о вас.
-- Как же, как же, -- отозвался Воланд, -- я имел удовольствие
встретиться с этим молодым человеком на Патриарших прудах. Он едва самого
меня не свел с ума, доказывая мне, что меня нету! Но вы-то верите, что это
действительно я?
-- Приходится верить, -- сказал пришелец, -- но, конечно, гораздо
спокойнее было бы считать вас плодом галлюцинации. Извините меня, --
спохватившись, прибавил мастер.
-- Ну, что же, если спокойнее, то и считайте, -- вежливо ответил
Воланд.
-- Нет, нет, -- испуганно говорила Маргарита и трясла мастера за плечо,
-- опомнись! Перед тобою действительно он!
Кот ввязался и тут:
-- А я действительно похож на галлюцинацию. Обратите внимание на мой
профиль в лунном свете, -- кот полез в лунный столб и хотел еще что-то
говорить, но его попросили замолчать, и он, ответив: -- Хорошо, хорошо,
готов молчать. Я буду молчаливой галлюцинацией, -- замолчал.
-- А скажите, почему Маргарита вас называет мастером? -- спросил
Воланд.
Тот усмехнулся и сказал:
-- Это простительная слабость. Она слишком высокого мнения о том
романе, который я написал.
-- О чем роман?
-- Роман о Понтии Пилате.
Тут опять закачались и запрыгали язычки свечей, задребезжала посуда на
столе, Воланд рассмеялся громовым образом, но никого не испугал и смехом
этим никого не удивил. Бегемот почему-то зааплодировал.
-- О чем, о чем? О ком? -- заговорил Воланд, перестав смеяться. -- Вот
теперь? Это потрясающе! И вы не могли найти другой темы? Дайте-ка
посмотреть, -- Воланд протянул руку ладонью кверху.
-- Я, к сожалению, не могу этого сделать, -- ответил мастер, -- потому
что я сжег его в печке.
-- Простите, не поверю, -- ответил Воланд, -- этого быть не может.
Рукописи не горят. -- Он повернулся к Бегемоту и сказал: -- Ну-ка, Бегемот,
дай сюда роман.
Кот моментально вскочил со стула, и все увидели, что он сидел на
толстой пачке рукописей. Верхний экземпляр кот с поклоном подал Воланду.
Маргарита задрожала и закричала, волнуясь вновь до слез:
-- Вот она, рукопись! Вот она!
Она кинулась к Воланду и восхищенно добавила:
-- Всесилен, всесилен!
Воланд взял в руки поданный ему экземпляр, повернул его, отложил в
сторону и молча, без улыбки уставился на мастера. Но тот неизвестно отчего
впал в тоску и беспокойство, поднялся со стула, заломил руки и, обращаясь к
далекой луне, вздрагивая, начал бормотать:
-- И ночью при луне мне нет покоя, зачем потревожили меня? О боги,
боги...
Маргарита вцепилась в больничный халат, прижалась к нему и сама начала
бормотать в тоске и слезах:
-- Боже, почему же тебе не помогает лекарство?
-- Ничего, ничего, ничего, -- шептал Коровьев, извиваясь возле мастера,
-- ничего, ничего... Еще стаканчик, и я с вами за компанию.
И стаканчик подмигнул, блеснул в лунном свете, и помог этот стаканчик.
Мастера усадили на место, и лицо больного приняло спокойное выражение.
-- Ну, теперь все ясно, -- сказал Воланд и постучал длинным пальцем по
рукописи.
-- Совершенно ясно, -- подтвердил кот, забыв свое обещание стать
молчаливой галлюцинацией, -- теперь главная линия этого опуса ясна мне
насквозь. Что ты говоришь, Азазелло? -- обратился он к молчащему Азазелло.
-- Я говорю, -- прогнусил тот, -- что тебя хорошо было бы утопить.
-- Будь милосерден, Азазелло, -- ответил ему кот, -- и не наводи моего
повелителя на эту мысль. Поверь мне, что всякую ночь я являлся бы тебе в
таком же лунном одеянии, как и бедный мастер, и кивал бы тебе, и манил бы
тебя за собою. Каково бы тебе было, о Азазелло?
-- Ну, Маргарита, -- опять вступил в разговор Воланд, -- говорите же
все, что вам нужно?
Глаза Маргариты вспыхнули, и она умоляюще обратилась к Воланду:

-- Позвольте мне с ним пошептаться?
Воланд кивнул головой, и Маргарита, припав к уху мастера, что-то
пошептала ему. Слышно было, как тот ответил ей:
-- Нет, поздно. Ничего больше не хочу в жизни. Кроме того, чтобы видеть
тебя. Но тебе опять советую -- оставь меня. Ты пропадешь со мной.
-- Нет, не оставлю, -- ответила Маргарита и обратилась к Воланду: --
Прошу вас опять вернуть нас в подвал в переулке на Арбате, и чтобы лампа
загорелась, и чтобы все стало, как было.
Тут мастер засмеялся и, обхватив давно развившуюся кудрявую голову
Маргариты, сказал:
-- Ах, не слушайте бедную женщину, мессир. В этом подвале уже давно
живет другой человек, и вообще не бывает так, чтобы все стало, как было. --
Он приложил щеку к голове своей подруги, обнял Маргариту и стал бормотать:
-- Бедная, бедная...
-- Не бывает, вы говорите? -- сказал Воланд. -- Это верно. Но мы
попробуем. -- И он сказал: -- Азазелло!
Тотчас с потолка обрушился на пол растерянный и близкий к
умоисступлению гражданин в одном белье, но почему-то с чемоданом в руках и в
кепке. От страху этот человек трясся и приседал.
-- Могарыч? -- спросил Азазелло у свалившегося с неба.
-- Алоизий Могарыч, -- ответил тот, дрожа.
-- Это вы, прочитав статью Латунского о романе этого человека, написали
на него жалобу с сообщением о том, что он хранит у себя нелегальную
литературу? -- спросил Азазелло.
Новоявившийся гражданин посинел и залился слезами раскаяния.
-- Вы хотели переехать в его комнаты? -- как можно задушевнее прогнусил
Азазелло.
Шипение разъяренной кошки послышалось в комнате, и Маргарита, завывая:
-- Знай ведьму, знай! -- вцепилась в лицо Алоизия Могарыча ногтями.
Произошло смятение.
-- Что ты делаешь? -- страдальчески прокричал мастер, -- Марго, не
позорь себя!
-- Протестую, это не позор, -- орал кот.
Маргариту оттащил Коровьев.
-- Я ванну пристроил, -- стуча зубами, кричал окровавленный Могарыч и в
ужасе понес какую-то околесицу, -- одна побелка... купорос...
-- Ну вот и хорошо, что ванну пристроил, -- одобрительно сказал
Азазелло, -- ему надо брать ванны, -- и крикнул: -- Вон!
Тогда Могарыча перевернуло кверху ногами и вынесло из спальни Воланда
через открытое окно.
Мастер вытаращил глаза, шепча:
-- Однако, это будет, пожалуй, почище того, что рассказывал Иван! --
совершенно потрясенный, он оглядывался и наконец сказал коту: -- А
простите... это ты... это вы... -- он сбился, не зная, как обращаться к
коту, на "ты" или на "вы", -- вы -- тот самый кот, что садились в трамвай?
-- Я, -- подтвердил польщенный кот и добавил: -- Приятно слышать, что
вы так вежливо обращаетесь с котом. Котам обычно почему-то говорят "ты",
хотя ни один кот никогда ни с кем не пил брудершафта.
-- Мне кажется почему-то, что вы не очень-то кот, -- нерешительно
ответил мастер, -- меня все равно в больнице хватятся, -- робко добавил он
Воланду.
-- Ну чего они будут хвататься! -- успокоил Коровьев, и какие-то бумаги
и книги оказались у него в руках, -- история болезни вашей?
-- Да.
Коровьев швырнул историю болезни в камин.
-- Нет документа, нет и человека, -- удовлетворенно говорил Коровьев,
-- а это -- домовая книга вашего застройщика?
-- Да-а...
-- Кто прописан в ней? Алоизий Могарыч? -- Коровьев дунул в страницу
домовой книги, -- раз, и нету его, и, прошу заметить, не было. А если
застройщик удивится, скажите, что ему Алоизий снился. Могарыч? Какой такой
Могарыч? Никакого Могарыча не было. -- Тут прошнурованная книга испарилась
из рук Коровьева. -- И вот она уже в столе у застройщика.
-- Вы правильно сказали, -- говорил мастер, пораженный чистотой работы
Коровьева, -- что раз нет документа, нету и человека. Вот именно меня-то и
нет, у меня нет документа.
-- Я извиняюсь, -- вскричал Коровьев, -- это именно галлюцинация, вот
он, ваш документ, -- и Коровьев подал мастеру документ. Потом он завел глаза
и сладко прошептал Маргарите: -- А вот и ваше имущество, Маргарита
Николаевна, -- и он подал Маргарите тетрадь с обгоревшими краями, засохшую
розу, фотографию и, с особой бережностью, сберегательную книжку, -- десять
тысяч, как вы изволили внести, Маргарита Николаевна. Нам чужого не надо.
-- У меня скорее лапы отсохнут, чем я прикоснусь к чужому, --
напыжившись, воскликнул кот, танцуя на чемодане, чтобы умять в него все
экземпляры злополучного романа.
-- И ваш документик также, -- продолжал Коровьев, подавая Маргарите
документ, и затем, обратившись к Воланду, почтительно доложил: -- Все,
мессир!
-- Нет, не все, -- ответил Воланд, отрываясь от глобуса. -- Куда
прикажете, моя дорогая донна, девать вашу свиту? Мне она лично не нужна.
Тут в открытую дверь вбежала Наташа, как была нагая, всплеснула руками
и закричала Маргарите:
-- Будьте счастливы, Маргарита Николаевна! -- она закивала головой
мастеру и опять обратилась к Маргарите: -- Я ведь все знала, куда вы ходите.
-- Домработницы все знают, -- заметил кот, многозначительно поднимая
лапу, -- это ошибка думать, что они слепые.
-- Что ты хочешь, Наташа? -- спросила Маргарита, -- возвращайся в
особняк.
-- Душенька, Маргарита Николаевна, -- умоляюще заговорила Наташа и
стала на колени, -- упросите их, -- она покосилась на Воланда, -- чтобы меня
ведьмой оставили. Не хочу я больше в особняк! Ни за инженера, ни за техника
не пойду! Мне господин Жак вчера на балу сделал предложение. -- Наташа
разжала кулак и показала какие-то золотые монеты.
Маргарита обратила вопросительный взор к Воланду. Тот кивнул головой.
Тогда Наташа кинулась на шею Маргарите, звонко ее расцеловала и, победно
вскрикнув, улетела в окно.
На месте Наташи оказался Николай Иванович. Он приобрел свой прежний
человеческий облик, но был чрезвычайно мрачен и даже, пожалуй, раздражен.





-- Вот кого с особенным удовольствием отпущу, -- сказал Воланд, с
отвращением глядя на Николая Ивановича, -- с исключительным удовольствием,
настолько он здесь лишний.
-- Я очень прошу выдать мне удостоверение, -- заговорил, дико
оглядываясь, Николай Иванович, но с большим упорством, -- о том, где я
провел предыдущую ночь.
-- На какой предмет? -- сурово спросил кот.
-- На предмет представления милиции и супруге, -- твердо сказал Николай
Иванович.
-- Удостоверений мы обычно не даем, -- ответил кот, насупившись, -- но
для вас, так и быть, сделаем исключение.
И не успел Николай Иванович опомниться, как голая Гелла уже сидела за
машинкой, а кот диктовал ей:
-- Сим удостоверяю, что предъявитель сего Николай Иванович провел
упомянутую ночь на балу у сатаны, будучи привлечен туда в качестве
перевозочного средства... поставь, Гелла, скобку! В скобке пиши "боров".
Подпись -- Бегемот.
-- А число? -- пискнул Николай Иванович.
-- Чисел не ставим, с числом бумага станет недействительной, --
отозвался кот, подмахнул бумагу, откуда-то добыл печать, по всем правилам
подышал на нее, оттиснул на бумаге слово "уплочено" и вручил бумагу Николаю
Ивановичу. После этого Николай Иванович бесследно исчез, а на месте его
появился новый неожиданный человек.
-- Это еще кто? -- брезгливо спросил Воланд, рукой заслоняясь от света
свечей.
Варенуха повесил голову, вздохнул и тихо сказал:
-- Отпустите обратно. Не могу быть вампиром. Ведь я тогда Римского едва
насмерть с Геллой не уходил! А я не кровожадный. Отпустите.
-- Это что еще за бред? -- спросил, морща лицо, Воланд. -- Какой такой
Римский? Что это еще за чепуха?
-- Не извольте беспокоиться, мессир, -- отозвался Азазелло и обратился
к Варенухе: -- Хамить не надо по телефону. Лгать не надо по телефону.
Понятно? Не будете больше этим заниматься?
От радости все помутилось в голове у Варенухи, лицо его засияло, и он,
не помня, что говорит, забормотал:
-- Истинным... то есть я хочу сказать, ваше ве... сейчас же после
обеда... -- Варенуха прижимал руки к груди, с мольбой глядел на Азазелло.
-- Ладно, домой, -- ответил тот, и Варенуха растаял.
-- Теперь все оставьте меня одного с ними, -- приказал Воланд, указывая
на мастера и Маргариту.
Приказание Воланда было исполнено мгновенно. После некоторого молчания
Воланд обратился к мастеру:
-- Так, стало быть, в Арбатский подвал? А кто же будет писать? А
мечтания, вдохновение?
-- У меня больше нет никаких мечтаний и вдохновения тоже нет, --
ответил мастер, -- ничто меня вокруг не интересует, кроме нее, -- он опять
положил руку на голову Маргариты, -- меня сломали, мне скучно, и я хочу в
подвал.
-- А ваш роман, Пилат?
-- Он мне ненавистен, этот роман, -- ответил мастер, -- я слишком много
испытал из-за него.
-- Я умоляю тебя, -- жалобно попросила Маргарита, -- не говори так. За
что же ты меня терзаешь? Ведь ты знаешь, что я всю жизнь вложила в эту твою
работу. -- Маргарита добавила еще, обратившись к Воланду: -- Не слушайте
его, мессир, он слишком замучен.
-- Но ведь надо же что-нибудь описывать? -- говорил Воланд, -- если вы
исчерпали этого прокуратора, ну, начните изображать хотя бы этого Алоизия.
Мастер улыбнулся.
-- Этого Лапшенникова не напечатает, да, кроме того, это и неинтересно.
-- А чем вы будете жить? Ведь придется нищенствовать.
-- Охотно, охотно, -- ответил мастер, притянул к себе Маргариту, обнял
ее за плечи и прибавил: -- Она образумится, уйдет от меня...
-- Не думаю, -- сквозь зубы сказал Воланд и продолжал: -- Итак,
человек, сочинивший историю Понтия Пилата, уходит в подвал, в намерении
расположиться там у лампы и нищенствовать?
Маргарита отделилась от мастера и заговорила очень горячо:
-- Я сделала все, что могла, и я нашептала ему самое соблазнительное. А
он отказался от этого.
-- То, что вы ему нашептали, я знаю, -- возразил Воланд, -- но это не
самое соблазнительное. А вам скажу, -- улыбнувшись, обратился он к мастеру,
-- что ваш роман еще принесет вам сюрпризы.
-- Это очень грустно, -- ответил мастер.
-- Нет, нет, это не грустно, -- сказал Воланд, -- ничего страшного уже
не будет. Ну-с, Маргарита Николаевна, все сделано. Имеете ли вы ко мне
какую-нибудь претензию?
-- Что вы, о, что вы, мессир!
-- Так возьмите же это от меня на память, -- сказал Воланд и вынул
из-под подушки небольшую золотую подкову, усыпанную алмазами.
-- Нет, нет, нет, с какой же стати!
-- Вы хотите со мной поспорить? -- улыбнувшись, спросил Воланд.

Маргарита, так как в плаще у нее не было кармана, уложила подкову в
салфетку и затянула ее узлом. Тут что-то ее изумило. Она оглянулась на окно,
в котором сияла луна, и сказала:
-- А вот чего я не понимаю... Что же, это все полночь да полночь, а
ведь давно уже должно быть утро?
-- Праздничную полночь приятно немного и задержать, -- ответил Воланд.
-- Ну, желаю вам счастья.
Маргарита молитвенно протянула обе руки к Воланду, но не посмела
приблизиться к нему и тихо воскликнула:
-- Прощайте! Прощайте!
-- До свидания, -- сказал Воланд.
И Маргарита в черном плаще, мастер в больничном халате вышли в коридор
ювелиршиной квартиры, в котором горела свеча и где их дожидалась свита
Воланда. Когда пошли из коридора, Гелла несла чемодан, в котором был роман и
небольшое имущество Маргариты Николаевны, а кот помогал Гелле. У дверей
квартиры Коровьев раскланялся и исчез, а остальные пошли провожать по
лестнице. Она была пуста. Когда проходили площадку третьего этажа, что-то
мягко стукнуло, но на это никто не обратил внимания. У самых выходных дверей
шестого парадного Азазелло дунул вверх, и только что вышли во двор, в
который не заходила луна, увидели спящего на крыльце, и, по-видимому,
спящего мертвым сном, человека в сапогах и в кепке, а также стоящую у
подъезда большую черную машину с потушенными фарами. В переднем стекле
смутно виднелся силуэт грача.
Уже собирались садиться, как Маргарита в отчаянии негромко воскликнула:
-- Боже, я потеряла подкову!
-- Садитесь в машину, -- сказал Азазелло, -- и подождите меня. Я сейчас
вернусь, только разберусь, в чем тут дело. -- И он ушел в парадное.
Дело же было вот в чем: за некоторое время до выхода Маргариты и
мастера с их провожатыми из квартиры N 48, помещавшейся под ювелиршиной,
вышла на лестницу сухонькая женщина с бидоном и сумкой в руках. Это была та
самая Аннушка, что в среду разлила, на горе Берлиоза, подсолнечное масло у
вертушки.
Никто не знал, да, наверное, и никогда не узнает, чем занималась в
Москве эта женщина и на какие средства она существовала. Известно о ней было
лишь то, что видеть ее можно было ежедневно то с бидоном, то с сумкой, а то
и с сумкой и с бидоном вместе -- или в нефтелавке, или на рынке, или под
воротами дома, или на лестнице, а чаще всего в кухне квартиры N 48, где и
проживала эта Аннушка. Кроме того и более всего было известно, что где бы ни
находилась или ни появлялась она -- тотчас же в этом месте начинался
скандал, и кроме того, что она носила прозвище "Чума".
Чума-Аннушка вставала почему-то чрезвычайно рано, а сегодня что-то
подняло ее совсем ни свет ни заря, в начале первого. Повернулся ключ в
двери, Аннушкин нос высунулся в нее, а затем высунулась она и вся целиком,
захлопнула за собою дверь и уже собиралась тронуться куда-то, как на верхней
площадке грохнула дверь, кто-то покатился вниз по лестнице и, налетев на
Аннушку, отбросил ее в сторону так, что она ударилась затылком об стену.
-- Куда ж тебя черт несет в одних подштанниках? -- провизжала Аннушка,
ухватившись за затылок. Человек в одном белье, с чемоданом в руках и в
кепке, с закрытыми глазами ответил Аннушке диким сонным голосом:
-- Колонка! Купорос! Одна побелка чего стоила, -- и, заплакав, рявкнул:
-- Вон! -- тут он бросился, но не дальше, вниз по лестнице, а обратно --
вверх, туда, где было выбитое ногой экономиста стекло в окне, и через это
окно кверху ногами вылетел во двор. Аннушка даже про затылок забыла, охнула
и сама устремилась к окну. Она легла животом на площадку и высунула голову
во двор, ожидая увидеть на асфальте, освещенном дворовым фонарем, насмерть
разбившегося человека с чемоданом. Но ровно ничего на асфальте во дворе не
было.

Оставалось предположить, что сонная и странная личность улетела из
дому, как птица, не оставив по себе никакого следа. Аннушка перекрестилась и
подумала: "Да, уж действительно квартирка номер пятьдесят! Недаром люди
говорят! Ай да квартирка!"
Не успела она этого додумать, как дверь наверху опять хлопнула, и
второй кто-то побежал сверху. Аннушка прижалась к стене и видела, как
какой-то довольно почтенный гражданин с бородкой, но с чуть-чуть поросячьим,
как показалось Аннушке, лицом, шмыгнул мимо нее и, подобно первому, покинул
дом через окно, тоже опять-таки и не думая разбиваться на асфальте. Аннушка
забыла уже про цель своего похода и осталась на лестнице, крестясь, охая и
сама с собою разговаривая.
Третий, без бородки, с круглым бритым лицом, в толстовке, выбежал
сверху через короткое время и точно так же упорхнул в окно.
К чести Аннушки надо сказать, что она была любознательна и решила еще
подождать, не будет ли каких новых чудес. Дверь наверху вновь открыли, и
теперь сверху начала спускаться целая компания, но не бегом, а обыкновенно,
как все люди ходят. Аннушка отбежала от окна, спустилась вниз к своей двери,
быстрехонько открыла ее, спряталась за нею, и в оставленной ею щелке
замерцал ее исступленный от любопытства глаз.
Какой-то не то больной, не то не больной, а странный, бледный, обросший
бородой, в черной шапочке и в каком-то халате спускался вниз нетвердыми
шагами. Его бережно вела под руку какая-то дамочка в черной рясе, как
показалось Аннушке в полутьме. Дамочка не то босая, не то в каких-то
прозрачных, видно, заграничных, в клочья изодранных туфлях. Тьфу ты! Что в
туфлях! Да ведь дамочка-то голая! Ну да, ряса накинута прямо на голое тело!
"Ай да квартирка!" В душе у Аннушки все пело от предвкушения того, что она
будет завтра рассказывать соседям.
За странно одетой дамочкой следовала совершенно голая дамочка с
чемоданчиком в руке, а возле чемоданчика мыкался черный громадный кот.
Аннушка едва вслух что-то не пискнула, протирая глаза.
Замыкал шествие маленького роста прихрамывающий иностранец с кривым
глазом, без пиджака, в белом фрачном жилете и при галстуке. Вся эта компания
мимо Аннушки проследовала вниз. Тут что-то стукнуло на площадке. Услышав,
что шаги стихают, Аннушка, как змея, выскользнула из-за двери, бидон
поставила к стенке, пала животом на площадку и стала шарить. В руках у нее
оказалась салфеточка с чем-то тяжелым. Глаза у Аннушки полезли на лоб, когда
она развернула сверточек. Аннушка к самым глазам подносила драгоценность, и
глаза эти горели совершенно волчьим огнем. В голове у Аннушки образовалась
вьюга: "Знать ничего не знаю! Ведать ничего не ведаю!... К племяннику? Или
распилить ее на куски... Камушки-то можно выковырять... И по одному камушку:
один на Петровку, другой на Смоленский... И -- знать ничего не знаю, и
ведать ничего не ведаю!"
Аннушка спрятала находку за пазуху, ухватила бидон и уже собиралась
скользнуть обратно в квартиру, отложив свое путешествие в город, как перед
нею вырос, дьявол его знает откуда взявшийся, тот самый с белой грудью без
пиджака и тихо шепнул:
-- Давай подковку и салфеточку.
-- Какую такую салфеточку-подковку? -- спросила Аннушка, притворяясь
весьма искусно, -- никакой я салфеточки не знаю. Что вы, гражданин, пьяный,
что ли?
Белогрудый твердыми, как поручни автобуса, и столь же холодными
пальцами, ничего более не говоря, сжал Аннушкино горло так, что совершенно
прекратил всякий доступ воздуха в ее грудь. Бидон вывалился из рук Аннушки
на пол. Подержав некоторое время Аннушку без воздуха, беспиджачный
иностранец снял пальцы с ее шеи. Хлебнув воздуху, Аннушка улыбнулась.
-- Ах, подковочку, -- заговорила она, -- сию минуту! Так это ваша
подковочка? А я смотрю, лежит в салфеточке... Я нарочно прибрала, чтобы кто
не поднял, а то потом поминай как звали!
Получив подковочку и салфеточку, иностранец начал расшаркиваться перед
Аннушкой, крепко пожимать ей руку и горячо благодарить в таких выражениях, с
сильным заграничным акцентом:
-- Я вам глубочайше признателен, мадам. Мне эта подковочка дорога как
память. И позвольте вам за то, что вы ее сохранили, вручить двести рублей.
-- И он тотчас вынул из жилетного кармана деньги и вручил их Аннушке.
Та, отчаянно улыбаясь, только вскрикивала:
-- Ах, покорнейше вас благодарю! Мерси! Мерси!
Щедрый иностранец в один мах проскользнул через целый марш лестницы
вниз, но прежде чем смыться окончательно, крикнул снизу, но без акцента:
-- Ты, старая ведьма, если когда еще поднимешь чужую вещь, в милицию ее
сдавай, а за пазуху не прячь!
Чувствуя в голове звон и суматоху от всех этих происшествий на
лестнице, Аннушка еще долго по инерции продолжала кричать:
-- Мерси! Мерси! Мерси! -- а иностранца уже давно не было.
Не было и машины во дворе. Вернув Маргарите подарок Воланда, Азазелло
распрощался с нею, спросил, удобно ли ей сидеть, а Гелла сочно расцеловалась
с Маргаритой, кот приложился к ее руке, провожатые помахали руками
безжизненно и неподвижно завалившемуся в угол сидения мастеру, махнули грачу
и тотчас растаяли в воздухе, не считая нужным утруждать себя подъемом по
лестнице. Грач зажег фары и выкатил в ворота мимо мертво спящего человека в
подворотне. И огни большой черной машины пропали среди других огней на
бессонной и шумной Садовой.
Через час в подвале маленького домика в одном из Арбатских переулков, в
первой комнате, где было все так же, как было до страшной осенней ночи
прошлого года, за столом, накрытым бархатной скатертью, под лампой с
абажуром, возле которой стояла вазочка с ландышами, сидела Маргарита и тихо
плакала от пережитого потрясения и счастья. Тетрадь, исковерканная огнем,
лежала перед нею, а рядом возвышалась стопка нетронутых тетрадей. Домик
молчал. В соседней маленькой комнате на диване, укрытый больничным халатом,
лежал в глубоком сне мастер. Его ровное дыхание было беззвучно.
Наплакавшись, Маргарита взялась за нетронутые тетради и нашла то место,
что перечитывала перед свиданием с Азазелло под кремлевской стеной.
Маргарите не хотелось спать. Она гладила рукопись ласково, как гладят
любимую кошку, и поворачивала ее в руках, оглядывая со всех сторон, то
останавливаясь на титульном листе, то открывая конец. На нее накатила вдруг
ужасная мысль, что это все колдовство, что сейчас тетради исчезнут из глаз,
что она окажется в своей спальне в особняке и что, проснувшись, ей придется
идти топиться. Но это была последняя страшная мысль, отзвук долгих
переживаемых ею страданий. Ничто не исчезало, всесильный Воланд был
действительно всесилен, и сколько угодно, хотя бы до самого рассвета, могла
Маргарита шелестеть листами тетрадей, разглядывать их и целовать и
перечитывать слова:
-- Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый
прокуратором город... Да, тьма...

     
Проньков Денис

Россия, Воронеж
32 года
отправлено 09:25, 22.09.2008
Глава 25. Как прокуратор пытался спасти Иуду




Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором
город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной Антониевой
башней, опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом,
Хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды...
Пропал Ершалаим -- великий город, как будто не существовал на свете. Все
пожрала тьма, напугавшая все живое в Ершалаиме и его окрестностях. Странную
тучу принесло с моря к концу дня, четырнадцатого дня весеннего месяца
нисана.
Она уже навалилась своим брюхом на Лысый Череп, где палачи поспешно
кололи казнимых, она навалилась на храм в Ершалаиме, сползла дымными
потоками с холма его и залила Нижний Город. Она вливалась в окошки и гнала с
кривых улиц людей в дома. Она не спешила отдавать свою влагу и отдавала
только свет. Лишь только дымное черное варево распарывал огонь, из кромешной
тьмы взлетала вверх великая глыба храма со сверкающим чешуйчатым покрытием.
Но он угасал во мгновение, и храм погружался в темную бездну. Несколько раз
он выскакивал из нее и опять проваливался, и каждый раз этот провал
сопровождался грохотом катастрофы.
Другие трепетные мерцания вызывали из бездны противостоящий храму на
западном холме дворец Ирода Великого, и страшные безглазые золотые статуи
взлетали к черному небу, простирая к нему руки. Но опять прятался небесный
огонь, и тяжелые удары грома загоняли золотых идолов во тьму.
Ливень хлынул неожиданно, и тогда гроза перешла в ураган. В том самом
месте, где около полудня, близ мраморной скамьи в саду, беседовали
прокуратор и первосвященник, с ударом, похожим на пушечный, как трость
переломило кипарис. Вместе с водяной пылью и градом на балкон под колонны
несло сорванные розы, листья магнолий, маленькие сучья и песок. Ураган
терзал сад.
В это время под колоннами находился только один человек, и этот человек
был прокуратор.
Теперь он не сидел в кресле, а лежал на ложе у низкого небольшого
стола, уставленного яствами и вином в кувшинах. Другое ложе, пустое,
находилось с другой стороны стола. У ног прокуратора простиралась неубранная
красная, как бы кровавая, лужа и валялись осколки разбитого кувшина. Слуга,
перед грозою накрывавший для прокуратора стол, почему-то растерялся под его
взглядом, взволновался от того, что чем-то не угодил, и прокуратор,
рассердившись на него, разбил кувшин о мозаичный пол, проговорив:
-- Почему в лицо не смотришь, когда подаешь? Разве ты что-нибудь украл?
Черное лицо африканца посерело, в глазах его появился смертельный ужас,
он задрожал и едва не разбил и второй кувшин, но гнев прокуратора почему-то
улетел так же быстро, как и прилетел. Африканец кинулся было подбирать
осколки и затирать лужу, но прокуратор махнул ему рукою, и раб убежал. А
лужа осталась.
Теперь африканец во время урагана притаился возле ниши, где помещалась
статуя белой нагой женщины со склоненной головой, боясь показаться не
вовремя на глаза и в то же время опасаясь и пропустить момент, когда его
может позвать прокуратор.
Лежащий на ложе в грозовом полумраке прокуратор сам наливал себе вино в
чашу, пил долгими глотками, по временам притрагивался к хлебу, крошил его,
глотал маленькими кусочками, время от времени высасывал устрицы, жевал лимон
и пил опять.
Если бы не рев воды, если бы не удары грома, которые, казалось, грозили
расплющить крышу дворца, если бы не стук града, молотившего по ступеням
балкона, можно было бы расслышать, что прокуратор что-то бормочет,
разговаривая сам с собой. И если бы нестойкое трепетание небесного огня
превратилось бы в постоянный свет, наблюдатель мог бы видеть, что лицо
прокуратора с воспаленными последними бессонницами и вином глазами выражает
нетерпение, что прокуратор не только глядит на две белые розы, утонувшие в
красной луже, но постоянно поворачивает лицо к саду навстречу водяной пыли и
песку, что он кого-то ждет, нетерпеливо ждет.
Прошло некоторое время, и пелена воды перед глазами прокуратора стала
редеть. Как ни был яростен ураган, он ослабевал. Сучья больше не трещали и
не падали. Удары грома и блистания становились реже. Над Ершалаимом плыло
уже не фиолетовое с белой опушкой покрывало, а обыкновенная серая
арьергардная туча. Грозу сносило к мертвому морю.
Теперь уж можно было расслышать в отдельности и шум дождя, и шум воды,
низвергающейся по желобам и прямо по ступеням той лестницы, по которой
прокуратор шел днем для объявления приговора на площади. А наконец зазвучал
и заглушенный доселе фонтан. Светлело. В серой пелене, убегавшей на восток,
появились синие окна.
Тут издали, прорываясь сквозь стук уже совсем слабенького дождика,
донеслись до слуха прокуратора слабые звуки труб и стрекотание нескольких
сот копыт. Услышав это, прокуратор шевельнулся, и лицо его оживилось. Ала
возвращалась с Лысой Горы, судя по звуку, она проходила через ту самую
площадь, где был объявлен приговор.
Наконец услышал прокуратор и долгожданные шаги, и шлепанье но лестнице,
ведущей к верхней площадке сада перед самым балконом. Прокуратор вытянул
шею, и глаза его заблистали, выражая радость.
Между двух мраморных львов показалась сперва голова в капюшоне, а затем
и совершенно мокрый человек в облепившем тело плаще. Это был тот самый
человек, что перед приговором шептался с прокуратором в затемненной комнате
дворца и который во время казни сидел на трехногом табурете, играя прутиком.
Не разбирая луж, человек в капюшоне пересек площадку сада, вступил на
мозаичный пол балкона и, подняв руку, сказал высоким приятным голосом:
-- Прокуратору здравствовать и радоваться. -- Пришедший говорил
по-латыни.
-- Боги! -- воскликнул Пилат, -- да ведь на вас нет сухой нитки! Каков
ураган? А? Прошу вас немедленно пройти ко мне. Переоденьтесь, сделайте мне
одолжение.
Пришедший откинул капюшон, обнаружив совершенно мокрую, с прилипшими ко
лбу волосами голову, и, выразив на своем бритом лице вежливую улыбку, стал
отказываться переодеться, уверяя, что дождик не может ему ничем повредить.
-- Не хочу слушать, -- ответил Пилат и хлопнул в ладоши. Этим он вызвал
прячущихся от него слуг и велел им позаботиться о пришедшем, а затем
немедленно подавать горячее блюдо. Для того чтобы высушить волосы,
переодеться, переобуться и вообще привести себя в порядок, пришедшему к
прокуратору понадобилось очень мало времени, и вскоре он появился на балконе
в сухих сандалиях, в сухом багряном военном плаще и с приглаженными
волосами.
В это время солнце вернулось в Ершалаим и, прежде чем уйти и утонуть в
Средиземном море, посылало прощальные лучи ненавидимому прокуратором городу
и золотило ступени балкона. Фонтан совсем ожил и распелся во всю мочь,
голуби выбрались на песок, гулькали, перепрыгивали через сломанные сучья,
клевали что-то в мокром песке. Красная лужа была затерта, убраны черепки, на
столе дымилось мясо.
-- Я слушаю приказания прокуратора, -- сказал пришедший, подходя к
столу.
-- Но ничего не услышите, пока не сядете к столу и не выпьете вина, --
любезно ответил Пилат и указал на другое ложе.
Пришедший прилег, слуга налил в его чашу густое красное вино. Другой
слуга, осторожно наклонясь над плечом Пилата, наполнил чашу прокуратора.
После этого тот жестом удалил обоих слуг. Пока пришедший пил и ел, Пилат,
прихлебывая вино, поглядывал прищуренными глазами на своего гостя. Явившийся
к Пилату человек был средних лет, с очень приятным округлым и опрятным
лицом, с мясистым носом. Волосы его были какого-то неопределенного цвета.
Сейчас, высыхая, они светлели. Национальность пришельца было бы трудно
установить. Основное, что определяло его лицо, это было, пожалуй, выражение
добродушия, которое нарушали, впрочем, глаза, или, вернее, не глаза, а
манера пришедшего глядеть на собеседника. Обычно маленькие глаза свои
пришелец держал под прикрытыми, немного странноватыми, как будто припухшими,
веками. Тогда в щелочках этих глаз светилось незлобное лукавство. Надо
полагать, что гость прокуратора был склонен к юмору. Но по временам,
совершенно изгоняя поблескивающий этот юмор из щелочек, теперешний гость
широко открывал веки и взглядывал на своего собеседника внезапно и в упор,
как будто с целью быстро разглядеть какое-то незаметное пятнышко на носу у
собеседника. Это продолжалось одно мгновение, после чего веки опять
опускались, суживались щелочки, и в них начинало светиться добродушие и
лукавый ум.
Пришедший не отказался и от второй чаши вина, с видимым наслаждением
проглотил несколько устриц, отведал вареных овощей, съел кусок мяса.
Насытившись, он похвалил вино:
-- Превосходная лоза, прокуратор, но это -- не "Фалерно"?
-- "Цекуба", тридцатилетнее, -- любезно отозвался прокуратор.
Гость приложил руку к сердцу, отказался что-либо еще есть, объявил, что
сыт. Тогда Пилат наполнил свою чашу, гость поступил так же. Оба обедающие
отлили немного вина из своих чаш в блюдо с мясом, и прокуратор произнес
громко, поднимая чашу:
-- За нас, за тебя, кесарь, отец римлян, самый дорогой и лучший из
людей!
После этого допили вино, и африканцы убрали со стола яства, оставив на
нем фрукты и кувшины. Опять-таки жестом прокуратор удалил слуг и остался со
своим гостем один под колоннадой.
-- Итак, -- заговорил негромко Пилат, -- что можете вы сказать мне о
настроении в этом городе?
Он невольно обратил свой взор туда, где за террасами сада, внизу,
догорали и колоннады, и плоские кровли, позлащаемые последними лучами.
-- Я полагаю, прокуратор, -- ответил гость, -- что настроение в
Ершалаиме теперь удовлетворительное.
-- Так что можно ручаться, что беспорядки более не угрожают?
-- Ручаться можно, -- ласково поглядывая на прокуратора, ответил гость,
-- лишь за одно в мире -- за мощь великого кесаря.
-- Да пошлют ему боги долгую жизнь, -- тотчас же подхватил Пилат, -- и
всеобщий мир. -- Он помолчал и продолжал: -- Так что вы полагаете, что
войска теперь можно увести?
-- Я полагаю, что когорта молниеносного может уйти, -- ответил гость и
прибавил: -- Хорошо бы было, если бы на прощание она продефилировала по
городу.
-- Очень хорошая мысль, -- одобрил прокуратор, -- послезавтра я ее
отпущу и сам уеду, и -- клянусь вам пиром двенадцати богов, ларами клянусь
-- я отдал бы многое, чтобы сделать это сегодня.
-- Прокуратор не любит Ершалаима? -- добродушно спросил гость.
-- Помилосердствуйте, -- улыбаясь, воскликнул прокуратор, -- нет более
безнадежного места на земле. Я не говорю уже о природе! Я бываю болен всякий
раз, как мне приходится сюда приезжать. Но это бы еще полгоря. Но эти
праздники -- маги, чародеи, волшебники, эти стаи богомольцев... Фанатики,
фанатики! Чего стоил один этот мессия, которого они вдруг стали ожидать в
этом году! Каждую минуту только и ждешь, что придется быть свидетелем
неприятнейшего кровопролития. Все время тасовать войска, читать доносы и
ябеды, из которых к тому же половина написана на тебя самого! Согласитесь,
что это скучно. О, если бы не императорская служба!..
-- Да, праздники здесь трудные, -- согласился гость.
-- От всей души желаю, чтобы они скорее кончились, -- энергично добавил
Пилат. -- Я получу возможность наконец вернуться в Кесарию. Верите ли, это
бредовое сооружение Ирода, -- прокуратор махнул рукою вдоль колоннады, так
что стало ясно, что он говорит о дворце, -- положительно сводит меня с ума.
Я не могу ночевать в нем. Мир не знал более странной архитектуры. Да, но
вернемся к делам. Прежде всего, этот проклятый Вар-равван вас не тревожит?
Тут гость и послал свой особенный взгляд в щеку прокуратора. Но тот
скучающими глазами глядел вдаль, брезгливо сморщившись и созерцая часть
города, лежащую у его ног и угасающую в предвечерье. Угас и взгляд гостя, и
веки его опустились.
-- Надо думать, что Вар-равван стал теперь безопасен, как ягненок, --
заговорил гость, и морщинки появились на круглом лице. -- Ему неудобно
бунтовать теперь.
-- Слишком знаменит? -- спросил Пилат, усмехнувшись.
-- Прокуратор, как всегда, тонко понимает вопрос!
-- Но, во всяком случае, -- озабоченно заметил прокуратор, и тонкий,
длинный палец с черным камнем перстня поднялся вверх, -- надо будет...
-- О, прокуратор может быть уверен в том, что, пока я в Иудее, Вар не
сделает ни шагу без того, чтобы за ним не шли по пятам.
-- Теперь я спокоен, как, впрочем, и всегда спокоен, когда вы здесь.
-- Прокуратор слишком добр!
-- А теперь прошу сообщить мне о казни, -- сказал прокуратор.
-- Что именно интересует прокуратора?
-- Не было ли со стороны толпы попыток выражения возмущения? Это
главное, конечно.
-- Никаких, -- ответил гость.
-- Очень хорошо. Вы сами установили, что смерть пришла?
-- Прокуратор может быть уверен в этом.
-- А скажите... напиток им давали перед повешением на столбы?
-- Да. Но он, -- тут гость закрыл глаза, -- отказался его выпить.
-- Кто именно? -- спросил Пилат.
-- Простите, игемон! -- воскликнул гость, -- я не назвал? Га-Ноцри.
-- Безумец! -- сказал Пилат, почему-то гримасничая. Под левым глазом у
него задергалась жилка, -- умирать от ожогов солнца! Зачем же отказываться
от того, что предлагается по закону? В каких выражениях он отказался?
-- Он сказал, -- опять закрывая глаза, ответил гость, -- что благодарит
и не винит за то, что у него отняли жизнь.
-- Кого? -- глухо спросил Пилат.
-- Этого он, игемон, не сказал.
-- Не пытался ли он проповедовать что-либо в присутствии солдат?
-- Нет, игемон, он не был многословен на этот раз. Единственное, что он
сказал, это, что в числе человеческих пороков одним из самых главных он
считает трусость.
-- К чему это было сказано? -- услышал гость внезапно треснувший голос.
-- Этого нельзя было понять. Он вообще вел себя странно, как, впрочем,
и всегда.
-- В чем странность?
-- Он все время пытался заглянуть в глаза то одному, то другому из
окружающих и все время улыбался какой-то растерянной улыбкой.
-- Больше ничего? -- спросил хриплый голос.
-- Больше ничего.
Прокуратор стукнул чашей, наливая себе вина. Осушив ее до самого дна,
он заговорил:
-- Дело заключается в следующем: хотя мы и не можем обнаружить -- в
данное время, по крайней мере, -- каких-либо его поклонников или
последователей, тем не менее ручаться, что их совсем нет, нельзя.
Гость внимательно слушал, наклонив голову.
-- И вот, во избежание каких-нибудь сюрпризов, -- продолжал прокуратор,
-- я прошу вас немедленно и без всякого шума убрать с лица земли тела всех
трех казненных и похоронить их в тайне и в тишине, так, чтобы о них больше
не было ни слуху ни духу.
-- Слушаю, игемон, -- сказал гость и встал, говоря: -- Ввиду сложности
и ответственности дела разрешите мне ехать немедленно.
-- Нет, присядьте еще, -- сказал Пилат, жестом останавливая своего
гостя, -- есть еще два вопроса. Второй -- ваши громадные заслуги на
труднейшей работе в должности заведующего тайной службой при прокураторе
Иудеи дают мне приятную возможность доложить об этом в Риме.
Тут лицо гостя порозовело, он встал и поклонился прокуратору, говоря:
-- Я лишь исполняю свой долг на императорской службе!
-- Но я хотел бы просить вас, -- продолжал игемон, -- если вам
предложат перевод отсюда с повышением, отказаться от него и остаться здесь.
Мне ни за что не хотелось бы расстаться с вами. Пусть вас наградят
каким-нибудь иным способом.
-- Я счастлив служить под вашим начальством, игемон.
-- Мне это очень приятно. Итак, третий вопрос. Касается этого, как
его... Иуды из Кириафа.
Тут гость и послал прокуратору свой взгляд и тотчас, как полагается,
угасил его.
-- Говорят, что он, -- понижая голос, продолжал прокуратор, -- деньги
будто бы получил за то, что так радушно принял у себя этого безумного
философа.
-- Получит, -- тихонько поправил Пилата начальник тайной службы.
-- А велика ли сумма?
-- Этого никто не может знать, игемон.
-- Даже вы? -- своим изумлением выражая комплимент, сказал игемон.
-- Увы, даже я, -- спокойно ответил гость, -- но что он получит эти
деньги сегодня вечером, это я знаю. Его сегодня вызывают во дворец Каифы.
-- Ах, жадный старик из Кириафа, -- улыбаясь, заметил прокуратор, --
ведь он старик?
-- Прокуратор никогда не ошибается, но на сей раз ошибся, -- любезно
ответил гость, -- человек из Кириафа -- молодой человек.
-- Скажите! Характеристику его вы можете мне дать? Фанатик?
-- О нет, прокуратор.
-- Так. А еще что-нибудь?
-- Очень красив.
-- А еще? Имеет, может быть, какую-нибудь страсть?
-- Трудно знать так уж точно всех в этом громадном городе,
прокуратор...
-- О нет, нет, Афраний! Не преуменьшайте своих заслуг!
-- У него есть одна страсть, прокуратор. -- Гость сделал крохотную
паузу. -- Страсть к деньгам.
-- А он чем занимается?
Афраний поднял глаза кверху, подумал и ответил:
-- Он работает в меняльной лавке у одного из своих родственников.
-- Ах так, так, так, так. -- Тут прокуратор умолк, оглянулся, нет ли
кого на балконе, и потом сказал тихо: -- Так вот в чем дело -- я получил
сегодня сведения о том, что его зарежут сегодня ночью.
Здесь гость не только метнул свой взгляд на прокуратора, но даже
немного задержал его, а после этого ответил:
-- Вы, прокуратор, слишком лестно отзывались обо мне. По-моему, я не
заслуживаю вашего доклада. У меня этих сведений нет.
-- Вы достойны наивысшей награды, -- ответил прокуратор, -- но сведения
такие имеются.
-- Осмелюсь спросить, от кого же эти сведения?
-- Позвольте мне пока этого не говорить, тем более что они случайны,
темны и недостоверны. Но я обязан предвидеть все. Такова моя должность, а
пуще всего я обязан верить своему предчувствию, ибо никогда оно еще меня не
обманывало. Сведения же заключаются в том, что кто-то из тайных друзей
Га-Ноцри, возмущенный чудовищным предательством этого менялы, сговаривается
со своими сообщниками убить его сегодня ночью, а деньги, полученные за
предательство, подбросить первосвященнику с запиской: "Возвращаю проклятые
деньги!"
Больше своих неожиданных взглядов начальник тайной службы на игемона не
бросал и продолжал слушать его, прищурившись, а Пилат продолжал:
-- Вообразите, приятно ли будет первосвященнику в праздничную ночь
получить подобный подарок?
-- Не только не приятно, -- улыбнувшись, ответил гость, -- но я
полагаю, прокуратор, что это вызовет очень большой скандал.
-- И я сам того же мнения. Вот поэтому я прошу вас заняться этим делом,
то есть принять все меры к охране Иуды из Кириафа.
-- Приказание игемона будет исполнено, -- заговорил Афраний, -- но я
должен успокоить игемона: замысел злодеев чрезвычайно трудно выполним. Ведь
подумать только, -- гость, говоря, обернулся и продолжал: -- выследить
человека, зарезать, да еще узнать, сколько получил, да ухитриться вернуть
деньги Каифе, и все это в одну ночь? Сегодня?
-- И тем не менее его зарежут сегодня, -- упрямо повторил Пилат, -- у
меня предчувствие, говорю я вам! Не было случая, чтобы оно меня обмануло, --
тут судорога прошла по лицу прокуратора, и он коротко потер руки.
-- Слушаю, -- покорно отозвался гость, поднялся, выпрямился и вдруг
спросил сурово: -- Так зарежут, игемон?
-- Да, -- ответил Пилат, -- и вся надежда только на вашу изумляющую
всех исполнительность.
Гость поправил тяжелый пояс под плащом и сказал:
-- Имею честь, желаю здравствовать и радоваться.
-- Ах да, -- негромко вскричал Пилат, -- я ведь совсем забыл! Ведь я
вам должен!..
Гость изумился.
-- Право, прокуратор, вы мне ничего не должны.
-- Ну как же нет! При въезде моем в Ершалаим, помните, толпа нищих... я
еще хотел швырнуть им деньги, а у меня не было, и я взял у вас.
-- О прокуратор, это какая-нибудь безделица!
-- И о безделице надлежит помнить.
Тут Пилат обернулся, поднял плащ, лежащий на кресле сзади него, вынул
из-под него кожаный мешок и протянул его гостю. Тот поклонился, принимая
его, и спрятал под плащ.
-- Я жду, -- заговорил Пилат, -- доклада о погребении, а также и по
этому делу Иуды из Кириафа сегодня же ночью, слышите, Афраний, сегодня.
Конвою будет дан приказ будить меня, лишь только вы появитесь. Я жду вас!
-- Имею честь, -- сказал начальник тайной службы и, повернувшись, пошел
с балкона. Слышно было, как он хрустел, проходя по мокрому песку площадки,
потом послышался стук его сапог по мрамору меж львов. Потом срезало его
ноги, туловище, и, наконец, пропал и капюшон. Тут только прокуратор увидел,
что солнца уже нет и пришли сумерки.

     
 


Основан в 2008 году